Выбрать главу

Ее речи — она выступала часто — помню до сих пор. Низкий голос. Высоко вздымается грудь. Говорила не только голосом, вся была напряжена — говорили руки, ноги, все тело. Вся она выливалась в слова. Каждая ее речь звучала как последняя. Она говорила на самой высокой ноте, и одних речи заражали, зажигали, другими воспринимались как аффектация, искусственность. Декламация была одной из особенностей, болезней времени. Позднее я узнала, что Аню многие считали неискренней. Но я была среди тех, кто едва ли не благоговейно воспринимал каждое ее слово. Выступая сама, я старалась подражать Ане.

Очень меня озадачило, когда она не сдала какой-то экзамен. Потом еще один. Потом именно это для нее стало нормой. Каждый экзамен становился мукой и для нее самой, и для окружающих. То она болела — она очень много болела. То ей казалось, что еще не все прочитано (а может разве студентка прочитать все?). И стремление к совершенству, благородное само по себе, у нее стало манией.

В 1946 году, узнав, что ей нужна работа, я пыталась поручать ей писать статьи для ВОКСа. Разговаривать с ней было всегда интересно — она развивала планы один другого замечательней. Но не сделала ничего, сорвала все сроки, подвела.

Она умела подхватывать то, что другой обронил мельком. И это побуждало собеседников больше требовать от себя, больше давать. Вокруг нее создавалось некое силовое поле, и каждый, кто попадал в него, преображался. Она была талантлива, хотя я не могу дать определения этому виду таланта.

Лучшей ее подругой в студенческие годы была Агнеса Кун.

После ареста Белы Куна Аня и еще одна студентка пришли к Гидашу: «Вы член партии, вы все понимаете, вы должны объяснить Агнесе, что мы не можем с ней встречаться после того, что произошло». Гидаш сумрачно молчал и обещал «объяснить».

Вскоре арестовали и его. Аня считала, что она, комсомолка, не должна встречаться с дочерью врага народа. Но поступала она не по разуму, не по убеждению, а по инстинкту. Поступала так, как велела ее добрая душа.

Она стала ходить с Агнесой по всем приемным, отправляла посылки ее матери и мужу в лагерь. В 1944 году в ее квартиру вернулся из лагеря муж Ангесы — Гидаш (Агнеса еще была в эвакуации во Фрунзе, еще не получила разрешения вернуться в Москву).

Мне было радостно прочитать в очерке Гидаша о Фадееве («Юность», 1964, № 7) упоминание об этом, об Ане и ее матери.

Аня готова была жертвовать собой. Но, помогая в то страшное время Агнесе — да и не ей одной, — Аня не понимала (как и я) и не стремилась понять, что же происходило вокруг нее.

Аня была щедрой, не заботилась о деньгах, не считала. Ее отец рано умер, мать заведовала отделом в Мосторге. Жили они тогда лучше многих, так как мать обычно сообщала знакомым: «завтра в Мосторге будет то-то и то-то», ее «благодарили». (Сегодня это быт, а тогда, во всяком случае вокруг меня, было исключением.)

Анина страстная революционность, возможно, была и полуосознанным стремлением уравновесить, искупить грехи матери. Тогда я была безоговорочно влюблена в Аню, мне казалось, что у нас много общего, родственного.

В годы войны я ее не встречала. Она работала в ЦК ВЛКСМ.

Аня самоубийственно растратила свое дарование. Из-за полной атрофии воли. Из-за безвольно-жертвенной верности ложной идеологии. Такой же слепой и разрушительной, как ее безоговорочная преданность мужу.

Я не назову ее лицемеркой. Она была скорее одномерной, слепо верующей.

В каждом случае она убеждала себя в правильности такого восприятия.

В декабре 1962 года мы после долгого перерыва встретились в ЦДЛ на обсуждении повести Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Они с мужем сидели в первом ряду.

Когда говорили противники повести, они оба поддакивали. Когда хвалили (тех, кто восторженно хвалил, было гораздо больше), они зло и довольно громко перешептывались.

Потом в фойе клуба Аня подошла ко мне и так же, как некогда в коридорах ИФЛИ или на студенческих собраниях, задыхаясь, волнуясь, торжественно произнесла: «Если поверить в то, что ты сейчас сказала с трибуны, то наши с тобой жизни были прожиты зря».

Она словно замерзла на много-много лет. Такое часто происходило с заключенными.

Много она обещала вначале. Мало воплотилось. И судьба ее не исключение.

                                      1963–1964

3.

Год тысяча девятьсот тридцать шестой. Кончаю первый курс ИФЛИ. Выборы комсомольского бюро. Называют и мое имя.

— Отводы есть?

— Нет… Нет… Нет…

— У меня отвод.

Красивая девушка. Кожаная куртка. На черных прямых волосах — красная косынка. Глаза горят. Девушка с плаката.

— Я — против. Рая — еще совсем молодая комсомолка. Пусть проявит себя как рядовая.

Что я покраснела — это ничего, но вот не заплакать бы. Тогда — позор. На мне бежевая крепдешиновая кофточка. Не могу же объяснять комсомольскому собранию, что она перешита из подкладки старого маминого пальто. Хорошо бы носить куртку, а не буржуйские кофточки.

Но тогда куртка была так же труднодостижимой, как сегодня джинсы.

Что за чушь лезет мне в голову в такой важный момент?

Надменная девушка, конечно, права. Хотя лучше бы меня уж вовсе не выдвигали, чем так…

Мировая революция. Роза Люксембург и Карл Либкнехт. Спартаковцы. Шюцбундовцы. «Марсельеза» по-французски, брехтовский «Марш единого фронта», «Аванти попола, бандьера росса». И вождь венгерской коммуны Бела Кун. В тридцать шестом году он — один из руководителей Коминтерна. Мировая революция — всечеловеческое братство. Агнеса принадлежит этому братству. Я мечтаю к нему приобщиться.

Ее муж — венгерский поэт Антал Гидаш, политэмигрант.

На демонстрациях мы пели песню Гидаша: «Гудит, ломая скалы, ударный труд…». Песня и песня, о словах не задумывалась, не мешало даже корявое «идет, гудёт».

Мы с ней сблизились. Но так уж и осталось: она поучает, потому что она старше, опытнее, умнее.

В 38-м году мы, несколько студенток, решили идти в райком — заступаться за Елку Муралову, дочь «врага народа», исключенную из комсомола. Агнеса предупреждала меня шепотом:

— Не делайте глупостей. Ей не поможете, скорее навредите. Детский сад: привыкли кусать одно яблоко. Не понимаете, в какое время живете. Уж если идти — то по одному, а не скопом.

Пошли вместе. Елке, действительно, не помогли — ее вскоре арестовали. Но хоть убедились — на этих страшных экзаменах мы не всегда проваливались.

Мы с Агнесой подружились, когда ее отца уже расстреляли (она об этом еще не знала), мать и Гидаш были в лагерях, квартиры отняли, она жила с теткой и младшим братом Колей в одной комнате на улице Коминтерна. В названиях улиц еще дотлевало прошлое. Сохранилась и кожаная куртка.

Агнеса читает Блока: «Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух…», «О доблестях, о подвигах, о славе…», «Но ты, художник, твердо веруй в начала и концы…», «Я не люблю пустого словаря…»

«Подружились» пишу я, но слышу: «Не для дружб я боролся с судьбой…» Теперь думаю: а ведь это она и о себе.

Читала она глуховатым голосом, отрешенно, прекрасно.

Блок — ее подарок мне на всю жизнь. И не только Блок.

Идет очередное комсомольское собрание. На трибуну вызывают Агнесу.

— Говорю здесь в последний раз. Вы сейчас меня исключите. Но сначала выслушайте. Я не знала о деятельности моего отца. Все это, как вы сами понимаете, было секретно. К тому же я несколько лет жила отдельно. Я не могу судить о том, чего не знала. Наверное, раз арестован… Им виднее… Может быть, его куда-то втянули…

Гидаша же я впервые увидела, когда мне было десять лет. И влюбилась. Замуж вышла, едва мне исполнилось шестнадцать. Его я знаю, все про него знаю, каждую мысль, каждое движение души. Убеждена, что его арест — это ошибка, и его старые друзья так думают, и эта ошибка будет исправлена. Он ни в чем не виноват. (Восстанавливаю ее слова по памяти, проверив у нескольких очевидцев.)