Выбрать главу

Папа уже был без работы после ареста своего начальника, да и раньше не было у нас полной чаши. Но у мамы железный закон: праздник есть праздник.

Папа называл маму «Су!» — это сначала или потом пришло, не знаю.

Стучат колеса, движется этот вагон в поезде Киев — Варшава, и два счастливых пассажира не знают, что впереди. Я не слышала раньше стука колес того поезда. А сейчас слышу все громче.

                                 1975

2.

На берегу пруда

В Зеленоградской у небольшого пруда сидит девочка. Ей исполнилось пятнадцать лет. Она пришла из дому сюда на берег помечтать.

Слова, которые были всем понятны сорок лет тому назад, сегодня надо объяснять — девочка надела самое свое нарядное платье, оно называлось «татьянка» — сарафан с маленькими рукавчиками-буфами. Платье светлое, с цветочками, из шелковистой материи — сатина-либерти. Для девочки это платье ничуть не отличается от нарядов сказочных принцесс. Она ходит босиком. Она перешла в восьмой класс, но еще не перестала играть в куклы, только теперь скрывает своих кукол ото всех.

С матерью Сусанной Михайловной и сестрой Люсей

Утром на столе стояли букеты цветов, потом цветы начали ставить в ведра, а к вечеру вытащили детскую ванночку — в ней купают девочкиного брата. Так и запомнился этот день рождения — ванночкой с цветами.

Она сидит на берегу пруда, смотрит в воду, загадывает три желания: прыгнуть с парашютом, вступить в комсомол, поехать на Гавайские острова. Если загадаешь в день рождения, все исполнится!

Преодолевая страх, она прыгнет с парашютом, она вступит в комсомол, она никогда не поедет на Гавайские острова.

Среди трех ее желаний нет любви, потому что она влюблена и любима. Его все называют Точка — он часто повторяет «точка». Он перешел в ее школу из какой-то санаторной; она при всей наивности ощущает, что не надо спрашивать, почему. У Вити голубые глаза и светлые-светлые волосы, а девочка смуглая, лица почти не видно, все закрыто копной темных кудрявых волос.

Сначала Витя был мальчиком ее лучшей подруги, которая и привезла Витю на дачу в Зеленоградскую, а он влюбляется в девочку.

— Не смей. Она же моя подруга.

Девочка запретила Вите приезжать на дачу, но увидела в окно, что он бродит около дома. А она лежала с флюсом, щеку раздуло, завязали: похожа на зайца, пахнет шалфеем. Разве в таких влюбляются?

Мальчик вошел, присел на краешек стула, потом придвинулся поближе и не уходил до самого вечера, до последнего поезда. Безобразная повязка сползла, про зуб она забыла.

Мальчик говорил ей, что нельзя заставить себя любить или не любить — это падает на нас откуда-то сверху.

Витя потом ненадолго влюбится в другую; ей будет очень больно, но она ничего ему не скажет, она ведь запомнила, что нельзя заставить любить или разлюбить.

Он вернется к девочке, но все будет не так, как в то единственное лето.

В августе тридцать третьего года родители увезут Витю под Ростов, и он будет каждый день писать письма: «Я люблю тебя до самой березки» — это в «Хождении по мукам» сказано, что «у каждого человека есть дорога, а в конце дороги свой холмик с березкой…»

Девочка ничего не знает про могилы. За этот месяц разлуки она вспоминает Витю, но вовсе не думает о нем все время. Вокруг нее много мальчиков. Она кокетничает, радуется, что на нее смотрят.

Приняли в пионеры!

Радуется. Так и положено людям — радоваться. Много-много лет спустя слова о мире как юдоли скорби промелькнут мимо, она их не запомнит.

Зимой 34-го года Витя сидел в комнате с матерью и сестрой, читал Лермонтова; оставил раскрытую книгу, ушел в ванную и повесился.

Девочку вызвали с урока в учительскую, она слушала и не слышала, она не понимала слов «умер», «покончил с собой». О ком это? Самоубийством кончали герои книг… но не на самом же деле?

Я так и не узнала, почему он покончил с собой. Любые «потому что» неточны, недостаточны. Скорее всего это был приступ болезни. Психической. Тогда я в них не верила; пришлось поверить много лет спустя.

Витя жил на Мясницкой, 21, напротив того места, где станция метро «Кировская», тогда надо было от нас долго ехать на трамвае. Он лежал на диване, не он, а то, что осталось от него. Такие черные кожаные диваны стояли во многих кабинетах, потом кожа стала трескаться, вылезала «начинка» — вата; во время войны их сожгли или они как-то сразу канули в никуда вместе с «татьянками» и сатином-либерти.

Девочка тяжело заболела, родители не пустили ее на похороны, около нее дежурили друзья. На панихиде отчим Вити сказал, что советский юноша не должен так поступать. И помянул съезд партии.

Девочку вызывали к следователю на Петровку, 38. Почти все изменилось, а Петровка, 38 осталась. Ее допрашивали, ей было страшно и стыдно, что чужой человек дотрагивается до личного, тайного. Она больше плакала, чем отвечала на вопросы.

Она была защищена от зла, потому что не подозревала о его существовании. Следователь спрашивал: «О чем вы разговаривали? А не высказывал ли он враждебных взглядов?» И ей не надо было тогда твердить себе: «О мертвых — только хорошее, о тех, о ком спрашивают в таких местах, — только хорошее». Ведь это естественно, как дыхание. И она была совершенно беззащитна перед злом из-за этой самой наивности.

Несколько лет спустя ей без особого труда внушили, что зло — это добро.

Она одна пошла на кладбище. Ходила несколько лет. И перестала. Забыла эту могилу.

Но это я знаю, что впереди, а девочка сидит на берегу пруда и улыбается. Скоро она побежит на станцию встречать Витю, ей не хочется, чтобы скорее, ей хорошо сидеть так, то опуская ноги в пруд, то поджимая.

Все люди созданы для радости, и никто никогда не умирает…

                                 1973—1974

3.

Юность

Я родилась и выросла в доме, где было много людей, где всегда кто-то ночевал, кто-то обедал, кого-то лечили, женили, устраивали на работу, провожали или встречали. Наша семья никогда не существовала замкнуто.

В дурное не верилось, хотелось прежде всего как-то от него отделаться, если можно — обойти, если нет — закрыть на него глаза. Трезвость отца, видящего людей такими, каковы они были на самом деле, скорее отталкивала. Да и он был так всегда занят работой, что до моих лет двадцати я немного о нем знала и общались мы редко.

Мама не допускала существования зла, особенно в ее мире, среди ее друзей, родных. Мир для нее отчетливо делился на «своих», где возможно только хорошее, и «чужих» — там, конечно, возможно всякое.

Я была председателем совета отряда, принимала красное знамя района, меня торжественно «передавали» в комсомол. А через два месяца я узнала, что меня не приняли, как дочь служащего. Это называлось «регулирование роста».

Тогда укрепилось, видимо, свойственное и раньше ощущение: есть что-то во мне неполноценное, недостаточно твердое. «Интеллигентка». И надо с этим обязательно бороться, вытравлять.

Мне было горько, что меня не приняли в комсомол. Но я не только убеждена была, что так и надо, но даже и вопросов не задавала — а почему, собственно говоря, так надо? Когда мою сестру Люсю тоже не приняли в комсомол, и по тем же причинам, она все же спросила меня сквозь слезы — а за что?

Переломным был семнадцатый год моей жизни — после самоубийства Вити. В 9-м классе меня во второй раз не приняли в комсомол. Я стала читать еще больше, чем прежде, на хорах Ленинки — Румянцевского музея, — один из самых любимых московских домов до сих пор. Читала Достоевского, Сологуба, Писарева, Леонида Андреева, Фрейда, Бергсона, Шопенгауэра, Ницше… Все это глоталось кусками, образуя немыслимую окрошку. Именно тогда в мою жизнь вошел Блок, чтобы уже никогда не уходить.