Выбрать главу

Стихотворение принадлежит Александру Тинякову и взято из его «Третьей книги стихов» («Аз, есмь сущий»), вышедшей в 1925 году в Ленинграде.

Эта книжка возмутила многих своим откровенным цинизмом. Про стихи Тинякова говорили: «Это он — о себе». Автор возражал: «Конечно, я писал и о себе (что бы я был за урод, если бы мне чужды были переживания, изображенные в моей книге!) — но все же больше я писал о тебе, читатель-современник».

Как бы то ни было, от стихов Тинякова несомненно веет цинизмом. В иных из них словно бы заговорил сам, собственной персоной — человек из подполья Достоевского. Тот самый, который откровенно сказал о себе: «Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить!»

Глазков, при всей обнаженной откровенности своих лирических высказываний, циником отнюдь не был. В его возгласе — «Вот каким я был идиотом!» — больше целомудрия, чем цинизма.

Почему же, говоря о Глазкове, я вдруг вспомнил Тинякова?

Ну, во-первых, иногда бывает полезно пояснить свою мысль противопоставлением, а не сопоставлением. А кроме того, отнюдь не будучи циником, Глазков иногда заходил очень далеко на пути озорного эпатажа, беспощадного, насмешливого саморазоблачения:

От врага не надо ждать добра, И во времена царей Гвидонов Богатырь дубовую дубину брал, Чтобы в чистом поле бить тевтонов.
Он садился на добра коня, В кабаках девчонок всех покинув, А потом, тевтонов прогоня, Возвращался в стольный город Киев…
Лучше всех был Муромец Илья. За зело разбойные подвохи Он сгубил злодея-соловья… Это было при царе Горохе.
Богатырь поэт Н. И. Глазков! Что твердишь про времена боярства? Почему не едешь бить врагов? Али забоялся?       Забоялся.

Поди угадай, чего тут больше — искреннего самоуничижения или лукавой усмешки, веселого озорства.

У Глазкова эта грань сплошь и рядом неуловима. Да он и не скрывает этого:

Я поэт или клоун? Я серьезен иль нет? Посмотреть если в корень, Клоун тоже поэт…
Трудно в мире подлунном Брать быка за рога. Надо быть очень умным, Чтоб сыграть дурака.

Сплошь и рядом Глазков делает вид, что «валяет дурака», в то время как на самом деле он — глубоко серьезен:

Струился дождь неутомимый По головам и крышам, Когда я с женщиной любимой Из дома вышел…
И я сказал: — Дождь! Не иди! Ты видишь: я иду! С любимой я, а не один, Имей ее в виду!
Поэта дождь послушался И капать перестал, Лишь ручейки да лужицы Омыли тротуар.
Тогда любимая, смеясь, Спросила вдруг: — Какая связь Между дождем и словом? —
И я хотел ответить ей, Что я, поэт, сильней дождей… Но дождь закапал снова.

Казалось бы, шутка. Непритязательная и не слишком глубокая. Добродушная насмешка над наивной детской верой в то, что «поэт сильней дождей».

На самом деле шутка эта горька. В ней — глубинная, неизбывная тоска по тем временам, когда

Солнце останавливали словом, Словом разрушали города. И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне, Если, точно розовое пламя, Слово проплывало в вышине.

С виду такой невинный вопрос спутницы поэта:

— Какая связь Между дождем и словом? —

выразил, в сущности, ту же коллизию, которую с такой поэтической мощью запечатлел в этом своем стихотворении Николай Гумилев:

Но забыли мы, что осиянно Только слово средь земных тревог, И в Евангельи от Иоанна Сказано, что слово это Бог.
Мы ему поставили пределом Скудные пределы естества, И, как пчелы в улье опустелом, Дурно пахнут мертвые слова.

Не сомневаюсь, что сопоставление это кое-кому покажется натяжкой, быть может, даже кощунственной. Но Глазков, словно бы нарочно предупреждая сомнения такого рода, вновь вернулся к той же теме, на сей раз не «валяя дурака», а всерьез. И выразил ее если не с той же силой, что Гумилев, то, во всяком случае, с той же определенностью и страстью: