Выбрать главу

Он подчеркнуто, демонстративно уравнивает себя с теми, кто вынес все тяготы фронтовой жизни:

Пусть ложная скромность сказать не велит, Мы все говорить вольны. Я не был на фронте, но я инвалид Отечественной войны.
Печальнее мне не придумать итога… Что толку, что стал я умней? За эти три года моя дорога В тупик зашла и на мель.
Но мель не мель, и тупик не тупик, И есть для меня места, И голову не размозжу о бык Какого-нибудь моста.
И сколько бы ни было всех тех ран, Дороги мои верны… Я не был на фронте, но я ветеран Отечественной войны!

Твердое убеждение, что он нужен своей стране «как гений и поэт», никогда не оставляло Глазкова. Слова «гений», «гениальность», отнесенные к себе, мелькают в его стихах постоянно:

Не хвалю я себя, Просто сам в себя верю: Откровенность любя, Не терплю лицемерья…
Согласиться я рад Даже с первого раза, Что исторью творят Не герои, а массы.
Но в искусстве царит До сих пор необычность, И искусство творит Гениальная личность.
Как великий поэт Современной эпохи Я собою воспет, Хоть дела мои плохи…

Тут, положим, еще ощущается легкий привкус самоиронии. Но во многих стихах Глазкова видно, что мысль о собственной гениальности волнует его всерьез:

Отдаюсь борьбе течений, Что идет в теченье лет. Гений я или не гений? Все равно мне это? Нет!

Тут уж нет ни самоиронии, ни эпатажа. Тут всё всерьез. Нескромно? Что поделаешь! Только нищий скромен, говорил Маркс, повторяя любимое изречение Гёте.

Эта нескромность, этот яростный пафос самоутверждения роднит Глазкова с Маяковским. Тот тоже, как известно, любил настаивать на своем величии, не стеснялся поминать свою гениальность.

Но есть у Глазкова в этом его пафосе самоутверждения одна черта, не только отличающая его от Маяковского, но делающая его в некотором смысле прямым его антиподом.

Маяковскому, отнюдь не обладавшему ложной скромностью, был в то же время свойствен некий загадочный комплекс. Впрочем, не такой уж и загадочный… В полном соответствии с традициями старой русской литературы (Лев Толстой!), он стыдился своего странного занятия, не свойственного, как ему казалось, мужчине:

Столбовой отец мой    дворянин, кожа на руках моих тонка. Может,    я стихами выхлебаю дни, и не увидав токарного станка.

Иногда этот стыд доходил у него до самых крайних степеней самоуничижения:

Был я сажень ростом.    А на что мне сажень? Для таких работ годна и тля. Перышком скрипел я, в комнатенку всажен, вплющился очками в комнатный футляр.

Маяковский сокрушается, что оказался годен лишь для такого «немужского» занятия, как писание стихов. При своих физических данных (рост, телосложение) он ведь мог бы сгодиться для чего-нибудь более путного. Он, пожалуй, готов признать профессию поэта заслуживающей уважения. Но лишь при условии, «чтоб поэт и в жизни был мастак».

Глазков смотрит на это дело прямо противоположным образом:

За то, что Глазков Ни на что не годен, Кроме стихов, — Ему надо дать орден.

По правде говоря, было бы гораздо понятнее, если бы поэт более или менее извиняющимся тоном доказывал, что, будучи ни на что не годным, кроме стихов, он тоже, так сказать, имеет право на свое место под солнцем. Но чтобы именно вот за эту самую непригодность к другим делам и занятиям требовать орден?..

Что это? Полемический задор? Эпатаж?

Ни то, ни другое.

Глазков, как всегда, говорит именно то, что хочет сказать.

Нет нужды доказывать, что Маяковский заблуждался, утверждая, что «для таких работ годна и тля». На самом деле для тех «работ», о которых он говорил, нужны некоторые качества, которыми тля не обладает. Не только тонкий слух, благодаря которому можно услышать «дольней лозы прозябание». И не только «вещие зеницы» и «жало мудрыя змеи». И даже не только «угль, пылающий огнем», вместо сердца… Помимо всех качеств, обозначаемых этими пушкинскими метафорами, производитель тех «работ», о которых с таким самоуничижением говорил Маяковский, должен обладать еще одним свойством, отличающим его от представителей других, более «ординарных» профессий.