Обратно он еле-еле дотянул, а я грести совсем не могу. По лестнице тоже шел с трудом. Это была его последняя вылазка на природу. Следом пришлось ему прибегнуть к палке, потом к костылям, на которых он передвигался в основном при помощи рук. Руки оставались сильными до конца.
Коля долго болел. Жили мы теперь не в центре, а на окраине Москвы, и немногие приходили навестить его. Был среди них и Сережа Наровчатов. Отрадно было видеть, как оживился, порозовел от радости Коля, когда они с Сережей вспоминали свою юность, первые творческие шаги и давние озорные проделки.
В дни тяжелой болезни Коли друзья и почитатели стали писать ему то, чего он так долго ждал от них, — слова признания…
Евгений Храмов
Предисловие к книге Николая Глазкова
Владимир Одноралов
Счастливый свидетель
У Глазкова есть сборник «Большая Москва». Конечно, она большая, а для него особенно. Хотя по рождению он волжанин, для него Москва — считай, вся жизнь.
Но и с самим Глазковым, и с его Москвой я познакомился в своем Оренбурге. Однажды летом поэт Геннадий Хомутов зазвал меня и юную поэтессу Олю Черемухину в сад имени Фрунзе. Он тогда был самым уютным в городе. Мы расположились на скамейке, а он достал из портфеля скромную стихотворную книжицу и, не давая до нее дотронуться, потряс ею в воздухе:
— Вот, поэт! Пре-кра-асный! Вот, слушайте…
Это была книга Глазкова «Поэтоград». Мы прочли ее вслух, залпом, и дружно влюбились в автора.
Можно объяснить отчасти нашу к нему любовь с первого прочтения. Мы тогда только-только окунулись в стихотворство, плохо ориентировались в потоке стихотворной продукции и, бывало, путались, принимая нестоящее за настоящее. И мы не подозревали, что поэзия может быть такой раскованной, веселой и вместе с тем — серьезной и глубокой.
Поразило умение Глазкова превращать в поэзию казалось бы прозаические слова, умозаключения, факты чисто фельетонного рода.
Многие его стихи задевали нас явной гражданственностью. Мы чувствовали ее нутром. А ведь мы тогда были уверены, что гражданские стихи должны быть непременно неулыбчивыми, на глобальную тему, весомыми, то есть — как тяжело-звонкое скаканье… Все это было для нас открытием.
В те годы не только мы, но и люди постарше и опытнее нас не видели ничего плохого, скажем, в такой газетной строке: «Тайга отступила!» Такая фраза часто мелькала тогда в информациях о стройках Сибири. А Глазков несколькими четверостишиями давал понять, как это страшно, когда тайга (читай — природа) отступает. Вернее, отступилась от человека.
Но главная причина влюбленности в Глазкова и его стихи в том, что они запоминались с лету, естественно. Когда я служил в Советской Армии, то вспоминал и про себя, и для друзей десятки его стихов из «Поэтограда» и «Пятой книги». И с ними жилось веселее. И не только мне.
Накануне июня семидесятого года я вернулся из армии в Оренбург. Наутро двинулся в город (то есть в центр) и на улице Советской счастливо столкнулся с Геннадием Хомутовым, который прекратил мои восторги командирским распоряжением: