Дом, в котором Н. И. Глазков жил с 1923 по 1971 год (Москва, Арбат, 44)
В его речи не было характерного волжского оканья, но все гласные были полнозвучно широкие и, я бы сказал, звучали плотоядно. С самого раннего дошкольничества запомнилось: мы, дети, играем в детской (одна из трех комнат), в столовой гости, и Иван Николаевич громко кричит на кухню: «Лара, подавай телятину!» Не знаю, каково было жаркое, но слово это истекало соком: «Те-еля-яти-ину-у!» Видимо, с той поры и на всю жизнь моим нечастым свиданиям с телятиной предшествует дрожь вожделения.
С таким же вкусом и наслаждением читал он нам любимого им Чехова. Мы сидим в кабинете на кожаном диване под брокгаузовским многотомьем, Иван Николаевич в кожаном глубоком кресле у письменного стола, в руках марксовский том в зеленом переплете под мрамор — «Роман с контрабасом». Много позже я обнаружил в этом рассказе некую пикантность, детство же сохранило лишь пропажу белья музыканта и как кого-то несут в футляре по ночной дороге. Но главное — это лицо исполнителя, нет, не исполнителя, а творца! Глубоко спрятанные под рыжеватые кустистые брови глаза жадно выхватывают со страницы слово, и к нам оно летит наполненное плотью и радостью большого и щедрого человека. Четко его лицо я помню лишь в двух случаях: смеющееся и счастливое в этот чеховский вечер и глубоко задумчивое, запрокинутое к потолку, когда он, с зажатой казбечиной в зубах, слушал моего папу, вернувшегося домой после трехлетней — увы, не последней — отлучки.
Литературные вечера прервал тридцать восьмой год.
Не буду объяснять, почему я так долго задержался на отце поэта: всякий знающий поэзию Глазкова, думаю, найдет в ней отцовские корни.
Говорят, противоположности сходятся: так вот Лариса Александровна, мать поэта, представляется мне во многом противоположной Ивану Николаевичу. Преподаватель немецкого языка в школе, вечно приносившая связанные стопки тетрадей для домашней проверки. Дома двое сыновей и требовательный муж, а вскоре подросшие сыновья — и нет у них отца, а у нее мужа. Вот и разрывалась она всю жизнь между школой и семьей, и неоткуда было взяться мужниной широте характера, — ребятишек поить-кормить да и одевать надо, что и делала она с успехом. Заботы о близких не оставляли ее до самой смерти в 59-м году.
Надо сказать, что глазковско-кудрявцевский клан (Кудрявцева — девичья фамилия матери Глазкова) довольно велик, и все они в разное время и не однажды бывали и гащивали на Арбате, и о каждом из них следовало бы рассказать, да не по мне эта задача.
Но вот дядя Сережа (в семье его все, включая детей, называли Сережей) обязательно должен быть отмечен. И человек он был милоты необыкновенной, и брату своему Ивану по характеру вроде и не брат, и любили его все родственники во всех ветвях и коленах, и он им платил тем же, и пережил его любимый племяш Коля всего-то на три года. Большой, русые кудри копной курчавятся, а доброта его не то что на лице, а, кажется, впереди идет. Ходил он забавно. Моряков, только что сошедших на берег, слегка покачивает на ходу, а он, кроме волжских пассажирских пароходов, палубы и не видывал, а качался так, будто не посуху шел, а с гребня волны первым шагом в морской провал ступал, а вторым снова на гребень становился. И был он большой книгочей и русской истории знаток и любитель. Вот это-то особенно и привязывало к нему Колю, хотя и расходились они по многим вопросам нашего прошлого (в настоящем больше сходились), так как Сергей Николаевич был апологет классической русской историографии, а Коле и Ключевский не указ, он сам с усам. Но поточить мысль о мысль Коля всегда любил, да и споры их на любые темы всякий раз разрешались, к обоюдной радости, полюбовным признанием, что Иван Грозный был параноик и живоглот.
В прозаическом цикле Глазкова «Похождения Великого Гуманиста» есть баечка «Пожар» — в ней подтверждение сказанному.
Сестру Сергея Николаевича Надежду Николаевну в семье также все звали просто Надей. Жила она в Нижнем (так всегда назывался у Глазковых Горький), учительство давно оставила, а из пенсии норовила племяннику подарочек прислать. Последним подарком были шерстяные носки домашней вязки для больных Колиных ног, а последний приезд был — ко гробу.
И еще две колоритнейшие старушки, впрочем, «старушки», при всем почтении и любви к ним, здесь не подходит, — старухи. Но какие!