Особенно пагубно эта борьба взглядов по вопросам о том, чему и как надо учить, сказалась на учащихся в период апробирования так называемых комплексного и бригадного методов обучения. В первом случае все предметы (арифметика, русский язык, география, биология, рисование и т. д.) «изучались» одновременно в процессе одного урока, а во втором — система проверок знаний учащихся и усвоения каждым из них пройденного материала сводилась к тому, что спрашивали только кого-либо одного из них, а отметки за его ответ выставлялись всей бригаде, которых в нашем классе было четыре. Меня лично такая система вполне устраивала, так как домашние задания я обычно не выполнял. Коля же отличался прилежанием, а главное, любил и знал географию, русский язык и литературу, и поэтому чужие тройки или четверки, красовавшиеся в его дневнике по этим предметам, вызывали у него возмущение.
Когда же обучение приняло, наконец, нормальные формы, мы оба оказались в еще более сложном положении. К этому времени между старшим и младшим поколением педагогов было установлено мирное сосуществование, и все они были охвачены одной идеей — ликвидацией допущенных промахов путем увеличения объема даваемых нам знаний и повышения качества их усвоения нами. Однако каждый из учителей считал, что именно его предмет является главным, основным и необходимым со всех точек зрения, совершенно игнорируя при этом индивидуальные особенности учеников, их подготовку, способности и склонности, не говоря уже о значительной разнице в их материально-бытовых условиях. Так, например, в нашем классе были дети из потомственных дворянских и старинных интеллигентных семей, которые еще до поступления в школу хорошо читали и писали, а иногда владели одним, а то и двумя иностранными языками, часть ребят жили во вполне обеспеченных семьях и не знали других обязанностей, кроме учебы. А несколько человек, в том числе и я, воспитывались улицей и были предоставлены самим себе. Естественно, что все это неизбежно сказывалось на результатах нашей учебы и наших взаимоотношениях уже в младших классах.
Коля Глазков. 1929 год
В этом возрасте начинается самоутверждение личности, стремление в чем-то проявить себя и этим обратить на себя внимание окружающих. Не думаю, что мы с Колей были совершенно бездарными и не способными к ученью детьми. У него, например, была удивительно хорошая память и врожденное чувство языка. Но память эта была избирательная, то есть запоминал он только то, что его интересовало, а язык признавал только русский. Оба мы неплохо знали отдельные, любимые нами предметы, но все это нас редко когда спасало, и мы всегда числились в списках отстающих.
В старших классах мы буквально ненавидели немецкий язык, что особенно огорчало Колину маму — Ларису Александровну, преподававшую этот самый злополучный немецкий в одной из соседних школ и безуспешно пытавшуюся поднатаскать нас перед экзаменами.
Зато в различных диспутах и спорах, возникавших по любому поводу среди учащихся, мы не находили себе равных. Коля всегда очень обстоятельно и логично, но зачастую слишком пространно обосновывал свою точку зрения. Я же предпочитал аргументировать свою правоту при помощи кулаков, усвоив еще в детском доме на Красной Пресне, где провел первые шесть лет жизни, что нет более веского доказательства в любой баталии, в том числе и теоретического порядка, чем расквашенный нос противника. Часто, поддерживая или защищая Колю, который в те годы был крайне застенчив, робок и физически слаб, я, вступая в спор, начинал экспансивно размахивать руками и как бы случайно задевал ими физиономии его оппонентов, парируя этим все возможные возражения с их сторон. Иногда, правда, доставалось и мне, но обычно уже после окончания занятий, когда оскорбленные противники, сговорившись, устраивали мне «темную» в одном из проходных дворов.
Но не всегда споры кончались столь бессмысленно. Иногда разум и юмор придавали им совсем другой характер. Так, однажды один из учеников нашего класса — Женя Трейер, отец которого работал в торгпредстве в Италии, принес в школу ряд сувенирных карандашей и подарил несколько штук нам. Мне достался красочный, пишущий сразу тремя цветами — синим, красным и желтым — шестигранный карандаш, каких в то время у нас еще не производили. Естественно, подобная диковинка вызвала большой интерес у всех ребят, которые в течение всего урока по обществоведению передавали его через парты друг другу и, внимательно рассматривая, комментировали это чудо заграничной техники. При этом некоторые роняли его, передавая друг другу, отчего грифель, по всей вероятности, крошился.
После окончания урока я вновь овладел карандашом и, наскоро заточив его, попробовал что-то нарисовать. Несколько штрихов получились как трехцветная радуга, и окружившие меня ребята, загалдев от восторга, наперебой стали расхваливать итальянские карандаши. Однако грифель вдруг треснул и сломался. То же произошло и после неоднократных последующих попыток очинить карандаш. В результате он был укорочен вдвое. Писать или рисовать им было невозможно, тем более тремя цветами сразу. Я огорченно чертыхнулся и обругал всю иностранную продукцию. Коля немедленно поддержал меня, а некоторые ребята, наоборот, стали ругать наши карандаши, тетради и чернила.
Звонок на урок прекратил эту полемику. Мы с Колей уселись за свою парту, и я, взяв его тетрадь по обществоведению (своей у меня не было), написал на ней следующее двустишие: «Самый лучший в мире наш — Наш советский карандаш…» Николай, который еще в первом классе писал стихи, был крайне удивлен и поражен, а после урока, преодолев свою обычную застенчивость, обратился ко всем ребятам и сказал: «Вот послушайте, что написал Андрей. Это здорово и так же патриотично, как всем известная, не имеющая себе равных, потрясающая реклама „Нигде кроме, как в Моссельпроме!“. Молодец Андрей!» И сказал он это так проникновенно, убедительно, что спор о преимуществах иностранной продукции над нашей уже больше никогда не возобновлялся.
После этого случая Коля стал уговаривать меня начать писать стихи и преподал мне основы стихосложения: говорил о рифмах, размерах, возможной тематике. Мне понравилось это занятие, не требующее, на мой взгляд, особых усилий, и я с увлечением отдался рифмоплетству, вскоре научившись экспромтом сочинять небольшие четверостишия на любую заданную тему. Николай всегда с большим вниманием знакомился с моим «творчеством» и в очень деликатной форме, с присущей ему извиняющейся улыбкой, делал критические замечания или давал рекомендации, как лучше доработать или вообще переделать созданное мною. В большинстве случаев я был полностью согласен с ним, но реализовать его советы у меня не хватало ни знаний, ни терпения, ни самого главного — способностей. Однако я до сих пор бережно храню эти «пробы пера» с его пометками, так же как и его рукописные стихи с 1927 по 1979 год с моими репликами на некоторых из них. Ведь в продолжение всей жизни мы интенсивно переписывались, особенно когда оказывались в разных концах страны, причем большинство этих писем было в стихотворной форме. В этой связи не могу не упомянуть о так называемой поэме десяти писем (1937–1940 годы), целиком состоящей из соответствующего количества стихотворных посланий Коли ко мне и моих ответных стихов к нему. Эта поэма не была напечатана ни в одном из его сборников, но отдельные написанные им отрывки из упомянутой переписки были им потом использованы в других его стихотворениях, напечатанных в разных местах.