Выбрать главу

Он любил цифры. Сначала ему не давалась школьная математика. Но когда он сломал впервые ногу (вторично — на съемочной площадке), то в больнице увлекся и математикой и впоследствии жалел, что посвятил себя поэзии как профессии. Он говаривал, что если уж ему суждено быть поэтом, то он им все равно бы остался, а математикой мог бы зарабатывать себе на жизнь. «Поэзия, сильные руки хромого, я вечный твой раб, математик Глазков!» — писал он в одном из вариантов своего стихотворения. В часы досуга он частенько решал задачи из учебника математики для высшей школы.

В его огромном архиве сохранились диаграммы, тщательно вычерченные и заштрихованные, из которых видно и количество написанных строк, и количество переведенных, напечатанных (Коля подсчитал, что им переведено 45.630 строк). И количество открыток той или иной страны по искусству. Сохранились и таблицы шахматных турниров, в которых он участвовал еще школьником, третьеразрядником и потом, уже перворазрядником, защищая на шахматных полях честь Центрального Дома литераторов перед учеными-физиками Обнинска или академгородка Новосибирска. И поныне каждый шахматный сезон в ЦДЛ открывается мемориалом Глазкова.

У Коли есть в «Похождениях Великого гуманиста» рассказец о слабостях гуманиста, одна из которых — книги. «Книг чем больше, тем больше хочется их иметь, а складывать некуда». Книги, которые ему дарили, он всегда прочитывал. Читал он очень внимательно, в ранней молодости все прочитанное из числа заинтересовавшего его конспектировал. И то, что прочел, запоминал крепко, навсегда. Читал он и специальную научную литературу. Круг его интересов никогда не иссякал. Так что все равно книги в доме прибавлялись.

А рядом с книгами множились альбомы с открытками. Это была давняя страсть коллекционера. В альбомах были не только репродукции картин любимых художников, но виды памятных мест, городов. К концу жизни у Коли было около 400 альбомов и до 40 тысяч открыток. Коля ежегодно делал ревизию своей коллекции, записывал все, что есть по странам, областям, городам. Очень легко ориентировался во всей этой массе. А в книгах соблюдался алфавитный порядок. Тот же принцип он как-то предложил в оглавлении книги в издательстве. Ему так работать было легче. И всюду, при его вообще-то бытовой, что ли, небрежности, был образцовый порядок. Тот же порядок строго соблюдался среди рукописей.

Коля всегда считал, что краткость — сестра таланта. А в последние годы добавлял: единственная. И еще, по его убеждению, в стихах ли, в прозе ли — обязательна информативность. Если в стихах не было этих двух обязательных компонентов — он считал стихи плохими. Прозаическая мысль, окутанная бессодержательным многословием, его раздражала. Любил афористичность, терпеть не мог словоблудия.

Из поэтов любил Гумилева, Цветаеву. Это кроме любимейших — Пушкина, Маяковского, Хлебникова. В тот же ряд ставил Блока, Тютчева, Пастернака, Ахматову. В первую десятку иногда входил Некрасов. Но всегда — Лермонтов. Пастернак то входил, то выходил из этого ряда.

Я никогда не слышала от мужа слова «обэриуты», но стихи Введенского, Олейникова и, в особенности, Заболоцкого Коля часто цитировал наизусть. Он всегда говорил: «Тебе нравится поэт? Тогда прочитай на память хоть одну строфу». Он Олейникова знал много и хорошо, любил из предыдущих — Минаева, Сашу Черного, хотя немногое признавал у него.

Мы узнали о смерти Заболоцкого из газеты, которую прочли на стенде у Арбатской площади. Коля сразу помрачнел, начал говорить о Заболоцком — поэте трудной судьбы. В тот же день встретились с Евгением Евтушенко. Решили пойти помянуть Заболоцкого. В тот вечер и Глазков, и Евтушенко читали его стихи.

Коле нужна была аудитория. Но не так часто приходилось ему выступать: всего несколько крупных авторских вечеров за всю жизнь. О них я и хочу написать.

Первое такое выступление — творческий вечер был проведен в начале шестидесятых годов в Каминной ЦДЛ. Было человек 30–40. Большинство — наши знакомые. Коля волновался очень, читал, как и всегда, когда был взволнован, дискантом. Потом освоился. Читал все, что входило в его апробированную программу, а потом все, что просили. Был успех, хотя слушателей собралось мало. Однако на этом вечере были Ярослав Смеляков, Егор Исаев, Александр Безыменский, Сергей Наровчатов, который вел вечер и сам прочел глазковскую «Молитву» («Господи, вступися за Советы…»).

Другое выступление состоялось уже в переполненном Малом зале ЦДЛ. У нас тогда было очень плохо с деньгами, и у Коли была отстающая подошва на туфлях, которую я и пришила нитками. Опять страшное волнение. Даже забывал строчки. Это при его-то памяти! Я подсказывала. Читал много, был хохот, аплодисменты, вызовы. Читал по просьбе Бокова, еще кого-то — всех, кто просил…

И когда принимали его в члены Географического общества, тоже читал стихи, и тоже успешно. Он проходил по краеведческой комиссии, отстаивал Хабарова от того, что тому приписывалось звание конквистадора, а Коля его считал великим путешественником, первооткрывателем. Это было отражено в «Трудах Географического общества».

Неоднократно он просто забирался на эстраду Большого зала ЦДЛ, когда шли чествования того или иного его друга, или с места, никем не званный, поздравлял, читал стихи, посвященные юбиляру. Запретить этого ему не могли. А вот пригласить наравне с прочими — не приглашали. Это его всегда больно ранило. Как не хватало ему внимания и признания. Того признания, которое выражали ему многие поэты, с такой охотой дарившие Николаю Глазкову свои книги.

В его библиотеке книг с дарственными надписями от «а» до «я» — масса. Беру из самой середины тех книг с автографами, что стоят на полках, несколько и хочу, чтобы читатели узнали о дарственных надписях на них. Тем самым опровергаю ходячую сплетню о том, что Коля «выжимал» у слабаков пожатием руки хвалебные надписи. Привожу надписи отнюдь не слабаков — ни в поэзии, ни в жизни.

Михаил Луконин свою книгу стихов «Сердцебиение» (М., 1947) преподносит «богатырю и Агамемнону, поэту поэтов Коле Глазкову, чтобы помнил!».

А вот слова Александра Межирова на его книге «Разные годы» (М., 1956): «На память о разных годах — другу и учителю поэзии Николаю Глазкову».

На титуле книги Сергея Наровчатова «Горькая любовь» (М., 1957) автором написано: «Дорогому Коле Глазкову — комете постоянного действия и присутствия на поэтическом нашем небосводе».

Ярослав Смеляков дарит Глазкову сборник своих «Избранных стихов» (М., 1957) — «с заинтересованным удивлением». А Борис Слуцкий на своей книге «Память» (М., 1957) написал Николаю Глазкову: «20 лет знаю наизусть твои стихи и не забуду до смерти». И завершил это признание словами: «С высоким уважением».

В 1977 году, через год после смерти Михаила Луконина, когда почтить его память пришли только Николай Глазков и Юрий Окунев из Волгограда (друг и верный соратник Луконина еще с довоенных лет), Коля горько сетовал, что так быстро забывается все.

А между тем и к самому Коле исподволь приближалась тяжелая болезнь! Еще в 1976 году я обратила внимание на то, что, когда он плыл (а было уже холодно), вся спина у него стала какого-то страшного синего цвета. Думаю, что это печень уже давала себя знать. Я сказала об этом литфондовскому врачу. Но ему не запретили принимать холодные водные процедуры.

С апреля 1977 года у Коли сначала болело правое колено, в июне стала краснеть и опухать вся нога, потом и вторая тоже. Осенью (кажется, в сентябре) ноги как-то успокоились, боли ослабли, и он опять потянулся к воде. Мы пошли. Я хотела покататься на лодке. Так уж получилось, что за все годы, что мы прожили, Коля, который очень гордился тем, что у него «на двух ладонях нет мозоли ни одной», только считанные разы катал меня. Взяли лодку. Коля стал грести. Шли вдоль Москвы-реки к плотине не то к шлюзу. Берега уже стояли в желтой листве. Вдоль берега виднелись гнезда стрижей или ласточек, которые с писком вылетали из них. Коля греб не сильно и явно утомлялся. Я заметила это и, щадя его самолюбие, просила останавливаться в том или в другом месте, чтобы полюбоваться побережьем. Так мы «открыли» и Бухточку Бурундучка, которую мне Коля преподнес в подарок. Об этом и его стихи.