— Об этом надо написать стихи!..
Последняя фраза была характерна для Николая Ивановича. Например: «Относительно того, что осень — обратное зеркало весны, а лето и зима симметричны незеркально, сказано очень верно. Об этом надо написать стихи!»
Сразу после возвращения с Врангеля я опубликовал проблемный очерк об острове, где в это время организовывался заповедник, и выслал газету Глазкову. Николай Иванович откликнулся так: «Из гоголевских героев на Крайнем Севере больше других порезвились Плюшкин и Ноздрев! Плюшкин создал на острове оленеводческий совхоз, а Ноздрев избороздил почву бульдозером и усеял местность осколками битой посуды».
Глазков чрезвычайно остро реагировал на случаи безобразного отношения к природе, к ее богатствам:
Как утверждение нормы человеческого отношения к природе звучит стихотворение Н. Глазкова «Священные деревья»:
Ничто так не гневало Николая Ивановича, как идиотизм бездумного потребления, паразитическое отношение к Отечеству и его сокровищам, никто не вызывал у него такую острую неприязнь, как бюрократы и чиновники всех мастей.
Глазков сам немало пострадал от них — известно, как труден был его литературный путь.
Однако никогда он не жаловался, лишь однажды промелькнула в переписке горечь. Это случилось, когда я отправил ему книжку со своей литзаписью одной местной сказительницы. Николай Иванович ответил: «Спасибо за литературную запись с трогательной надписью. Вы очень хорошо изложили все это, а книга вызвала у меня чувство некоторого сожаления. Прекрасный русский язык и души прекрасные порывы расходуются на ложную… мудрость… Лучше бы Вы написали книгу об острове Врангеля».
Я не был согласен с такой оценкой и только собирался написать об этом, как от Глазкова пришла открытка:
«Дорогой Слава! Возможно, я несколько болезненно отнесся к повторению моих ошибок. В конце 40-х — начале 50-х годов я числился как переводчик больше, нежели как поэт.
Деньжата капали, а чести-славы никакой.
Старейший советский поэт-переводчик Державин успел умереть, не издав ни одной книги. Вот так».
Николай Иванович сумел навсегда сохранить детскую незамутненность сердца, ясный и непредубежденный взгляд на мир и людей. Это было ох как нелегко! («…И трудно быть самим собой!»). И это было органическим свойством его большого поэтического дарования.
Мудрый, очень самобытный русский человек, он хорошо знал, что личность, образ жизни, поступки — истоки творчества, всё это неразделимо в писателе, как корни и крона.
Ему глубоко чуждо было самолюбование (в стихах Глазкова это проявлялось в неповторимой самоиронии), эстрадная шумиха, литературная мода. Николай Иванович был абсолютно лишен высокомерия, очень прост и доступен для всех без исключения, деликатен, тактичен в обращении с младшими собратьями по литературному цеху… Автор этих строк не однажды слышал от него — с благодарностью — доброе слово поддержки.
Николай Иванович был очень по-русски добрый человек!
В сердце его было немало печали, однако по мировоззрению своему Глазков был жизнелюб и оптимист, веривший в победу добра и справедливости в Отечестве.
…В последний раз мы увиделись летом 1979 года. Я тогда ехал с юга, возвращался из отпуска. Позвонил. Трубку, спустя некоторое время, взял Николай Иванович.
— Приезжайте, Слава, — сказал он коротко.
Через час я был на Аминьевском шоссе…
Когда я нажал кнопку звонка, после долгой тишины за дверью раздался размеренный стук. Я знал, что Николай Иванович ходит на костылях, и все равно стало не по себе.
Он медленно открыл дверь и сразу, одновременно с моим приветствием, сказал:
— Слава, я, наверное, скоро умру.
И застучал костылями в большую комнату.
Я горячо принялся говорить что-то успокоительное о том, что мы еще съездим вместе на Чукотку (Николай Иванович мечтал о таком путешествии, и мы уговаривались раньше непременно его осуществить), однако Глазков отрешенно молчал… Я понял, что не надо успокаивать его. И — растерялся… Иссохшее тело, осунувшееся лицо, пронзительный пророческий холод: «Поэзия — сильные руки хромого…»
Мы уселись за круглый стол, я стал рассказывать о магаданских новостях, вскоре пришла из магазина жена — Росина Моисеевна.
Николай Иванович оживился, когда я стал рассказывать о полете на необитаемый остров Геральда, я увидел, как загорелись, засверкали прежней живостью его глаза. Но потом он опять словно бы угас.
Росина Моисеевна сказала мне, за спиной Николая Ивановича, что он утомился, ему надо лечь в постель…
В это время раздался звонок в дверь.
Через мгновенье в комнате стало шумно — пришел один из давних приятелей Глазкова. Он, как и каждый почти в такой ситуации, стал взбадривать Николая Ивановича.
— …Коля! И это Коля Глазков, бесстрашный путешественник, не боящийся ни жары, ни холода!.. Выше нос, все будет хорошо!..
И т. д. Тон был не очень верный, хотя намерения, конечно, — самые благие.
Глазков лишь слабо улыбнулся, как бы извиняясь за то, что не может поддержать эту игру…
Приятель вскоре ушел, Николай Иванович попросил Росину Моисеевну дать мне пьесу для кукольного театра, которую он написал, а сам отправился в постель…
Я, не отрываясь, прочитал пьесу, поражаясь глубине и вкусу Глазкова!.. Сплав сказки и фантастики, мудрая непритянутость к весьма узнаваемым реалиям, великолепная проза, раек, афористические стихи — и все это с такой естественностью, какая была свойственна только основателю «небывализма» Николаю Глазкову!..
Я поздравил Николая Ивановича с пьесой, он слабо кивнул, лежа в постели, — так, словно речь шла уже о вещах второстепенных…
Часа четыре пробыл я у Глазковых в ту последнюю встречу, и когда настало время прощаться, Николай Иванович сказал, повернув на подушке голову:
— Слава, я вам скоро пришлю книгу (речь шла об «Избранных стихах», о которых Николай Иванович раньше написал мне, что это его «лучшая книга»). Всего хорошего вам…
Николай Иванович шевельнулся как-то, как будто хотел еще что-то сказать, но отрешенно замолчал.
Этот его жест остался во мне и время от времени встревоженно всплывает — будто Николай Иванович не успел сказать что-то последнее, важное.
…С тяжелым сердцем я уходил из этого дома. Ко всему примешивалась горечь и от того, что Глазкова мало навещают, что и в таком состоянии он пребывал, как и в литературе, — на окраине, полузабытый будто… А ведь так много людей называли его своим Учителем, так много — числились в друзьях и приятелях…
Жизнь дала испить Николаю Ивановичу до конца чашу горечи и полупризнания, граничащего с непризнанием. (Первая книга «настоящего» Глазкова, «Автопортрет», вышла спустя пять лет после смерти.)
Ему не хватало при жизни внимания, хоть некогда Глазков написал: