Это не лирические отступления и не вторжение лирики в сатиру. Это высота и легкость полета, добытые полнокровным, всепоглощающим усилием. Прыжок снизу. Выстреливание собой из ямы. Ярмарочный аттракцион. Иван-царевич, явившийся из Ивана-дурака. Летающий мужик, которого однажды сыграл Глазков в кино. И в котором он был так подлинен, так уместен. И так узнаваем. Так похож на себя и опять-таки на свои стихи.
Я не помню, чтобы Глазков обсуждался там, в «Молодой гвардии», чтобы просто прочел несколько стихотворений (хотя было немало вечеров без заранее объявленной программы, когда читали, кто хотел, «по кругу») или чтобы он выступал с обстоятельными речами. Но присутствие Коли Глазкова (всегда, между прочим, для всех, знакомых и незнакомых, Коли Глазкова, — Николай только на обложках книг), но присутствие его всегда по-своему окрашивало вечер. А то и переосмысляло его. Обычно его участие проявлялось одной-двумя репликами, всегда вызывавшими «общий смех». И всегда волны этого смеха, откатившись, оставляли на душе нечто значительное. Порой значительнее того, что было обозначено в повестке дня.
Так нередко бывало и много позже, когда появились книги Глазкова, когда уже вспоминаются не молодые — в литобъединениях, а «взрослые» заседания — в Союзе писателей.
Однажды в секции поэтов обсуждались чьи-то стихи. Глазков несколько раз перебивал ораторов репликами. Как всегда, острыми. Наконец председатель взмолился:
— Коля! Выступают твои товарищи. Нельзя же сбивать. Хочешь сказать — попроси слова. Для чего эти реплики?!.
— Хорошо, — сказал Коля. — Тогда я прошу слова в защиту жанра реплики. Когда на Первом съезде Советов, в 1917 году, меньшевик Церетели в своей речи заявил, что сейчас нет такой партии, которая могла бы взять власть, Ленин спокойно, но громко сказал: «Есть такая партия!» Это была реплика с места. Подумайте, что было бы, если бы Владимир Ильич пренебрег жанром реплики…
Его поступки часто казались экстравагантными. Но стоило подойти к ним не с привычными мерками — и обнаруживалась их естественность, противостоящая формальному поведению иных из нас.
Помню, как однажды возмущались в нашем писательском штабе очередного субботника. Все московские писатели получили письмо с просьбой сообщить, в какой форме они собираются участвовать в субботнике: выступление, работа в подшефных организациях района, отчисление гонорара за очередную публикацию и т. п. Глазков прислал в штаб подборку стихов, просил ее опубликовать, а гонорар перечислить в фонд субботника. «Опять Глазков эпатирует!..» — обсуждали члены штаба. Между тем почему бы этим активным и авторитетным писателям ограничивать свою работу рассылкой писем и подсчетом рублей, а не похлопотать, если они уж называются штабом, об этой публикации. Стихи были хорошие. И могли бы украсить полосу любой газеты в день субботника.
Познакомила нас с Колей Глазковым моя близкая подруга, товарищ по литературному объединению «Магистраль» и Колин старый друг — Генриэтта Миловидова. Уже в начале 60-х годов. Мы встретились у нее в гостях на Садово-Кудринской. Было еще несколько «магистральцев»: кажется, Григорий Левин с Инной Миронер, наверняка Виктор Гиленко, еще кто-то… Но в общем небольшая, нешумная компания. Пришли и Коля Глазков с Росиной.
Заговорили. И сразу на «ты». Но это было обычно тогда. Неожиданным оказалось то, что он уже знал мои стихи, не так много и часто публиковавшиеся. Думаю, не потому, чтобы его, достаточно искушенного, привлекли именно мои стихи. А потому, что он был всегда очень внимателен ко всему и ко всем в поэзии. Как его хватало на всех — это уж другой разговор.
И совсем сюрпризом для меня было то, что он пришел с пародией на довольно новенькое мое стихотворение. Пародия мне понравилась. Она прочитывала не мои огрехи, а меня. Я очень благодарила Колю и только сделала одно шутливое возражение:
— У тебя там: «Пусть у меня не стирано белье, и скатерть вся чернилами залита…». А я хожу на службу. Мне днем писать некогда. И у меня не скатерть, а пододеяльник в кляксах…
— Вот видишь, — очень серьезно упрекнул Коля Росину. — У меня и было «простыня», а Ина сказала, что это неприлично…
Конечно, и в тот вечер читали стихи и говорили о них…
С тех пор мы встречались с Колей знакомыми. Редко дома. Чаще на вечерах и заседаниях. Еще чаще в коридорах и холлах Дома литераторов. Мимоходом, как принято говорить. Но невозможно было пройти мимо него. И мне дорого то, что и он не проходил мимо. Постоим. Поговорим…
Может быть, те, кто слишком прямолинейно прочитывают анакреонтические стихи Глазкова, будут очень смеяться, но я никогда не видела Колю пьяным. Ни на собраниях, ни в коридорах, ни за столиками ЦДЛ, ни на домашних застольях. А случалось мне раза два встречаться с ним и за столом.
Потому, наверное, а главное, должно быть, по неизменному его вниманию к человеку, эти наши короткие беседы были не мимолетны, как часто бывает, и не суетны. А напротив — надолго выносили из привычной суеты.
Случилось мне однажды провиниться перед ним. Я сидела в ЦДЛ, в компании людей не близко знакомых, мнением которых, однако, очень дорожила. Беседа удавалась. Я, видимо, позволила себе несколько залюбоваться собой. И когда кто-то рассказал очередной «анекдот» о Глазкове, я сказала, не задумываясь, для «красного словца»: «Ох, уж эти мне юродивые без креста». Моя реплика понравилась…
И тут в дверях появился Коля.
Я очнулась. Мне стало очень стыдно. Я поторопилась признаться: «Коля, я сейчас сказала про тебя, что ты юродивый без креста…» Коля ответил невозмутимо, без тени обиды, серьезно, словно поправлял ошибку в тетрадке: «Нет. Я с крестом».
Он оставил суетное вне себя. Его интересовала суть.
И в этой ситуации он умудрился как бы подставить плечо. Мне кажется, я дожила этот вечер точнее и естественней.
Я думаю, во многом из того, что выглядело невозмутимостью, наивностью, простодушием Коли, проявилось его великодушие, масштаб души.
Годы шли. Появилось несколько книг Глазкова. Было два-три обсуждения его новых стихов в творческом объединении поэтов. Товарищи по достоинству их оценили. Он много переводил. Ездил в творческие командировки…
Нам казалось не столь уж важным, насколько полно представляют его эти книги. Мы-то ведь читали и то, что оставалось за их страницами. Не казалось столь важным, что не входил он в «обойму» интересов широкой критики. Ведь книги его не пылились на прилавках — значит, есть и читатели. Не беспокоило нас всерьез, что его место во внешнем литературном процессе не соответствовало истинному его значению. «Рукописи не горят», — привычно утешались друзья.
«Писатель приходит неузнанным…» Вот и опять память возвращается к Виктору Шкловскому. Но как и не вспомнить их рядом? Того, кто начал свой почти вековой путь с книги «Воскрешение слова» и в последних недописанных листах завещал заботу о том же. И того, кто в каждой своей короткой строчке воскрешал слова. Они шли всегда рядом. Близко.
Но однажды, случайно обмолвившись при Викторе Борисовиче о Коле, я удивленно обнаружила: Шкловский не знает Глазкова. И он был удивлен, заинтересован, услышав какие-то строки. Обещала показать ему свою тетрадку с любимыми стихами Коли. Да не успела. А книга «Автопортрет» вышла, когда Виктора Борисовича уже не было…