Выбрать главу

Тетя Ксеня, прищурившись, пытливо оглядела нас, с сожалением сказала:

— Освободилась давеча одна комнатушка, тут неподалече, но Христина Петровна не пустит вас. Она, ребята, хоть и правильная старуха, но с перцем.

— Но почему же не пустит? — удивился я. — Друг мой идол рогатый, что ли?

— Мужики вы крепкие, курите и баб будете водить.

Коля хотел что-то сказать, но я опередил его и заверил тетю Ксеню, что все будет в ажуре. Курить Коля будет во дворе, а «баб» на пушечный выстрел не допустим.

Уже совсем стемнело, когда мы предстали перед высокой, ширококостной нахмуренной старухой, которая молча минут пять подозрительно прощупывала нас взглядом любопытным и колючим.

Николай вынул пачку «беломора», хотел закурить. Я одернул его.

— Ну вот, я как в воду глядела, — развела руками старуха, с укоризной глядя на нашу «протеже».

— Упреждала я их, упреждала! — поспешила оправдаться тетя Ксеня.

— Стал быть, не выйдить. Потому как обратно дымище, обратно вынай окурки из цветочных горшков, обратно же бабы.

Я прямо остолбенел, не зная, что ответить, а Николай спокойно сказал старухе:

— Окурки в цветочных горшках тушить не буду, «бабы» — исключено, а курить — буду!

Я даже крякнул от досады: «Вот идолище проклятый, провалил все. Ночь на дворе, где ночевать?»

Христина Петровна вдруг хохотнула, сказала с хрипотцой:

— Ладно! Пущаю его на жилье. Такой, ежели разобьет вазу, не станет черепки засовывать под диван.

Николай хорошо плавал, любил далеко заплывать. У нас на санаторном пляже, да и на городских, дальше чем за буек заплывать не разрешали. И мы, доезжая до остановки «Пристань Мацеста», сходили с автобуса и шли через мост по направлению к Хосте с полкилометра, там в то время можно было найти безлюдный берег. Заплывали мы далеко в море и, как говорил Николай, «по-дельфиньи зело резвились в окиян-море».

Николай был любознателен и большой непоседа. В Сочи мы обошли и осмотрели все чем-либо знаменательные места, ездили и в Хосту, в Самшитовую рощу, побывали и на Ахун-горе, откуда нам пешком пришлось возвращаться в город, так как последнюю «денежку» с нас содрали в ресторане. Хорошо, что у меня завалялась трешка. Своих дам мы посадили на такси, уплатив за них шоферу, а сами, гордо заявив, что решили прогуляться пешком, чтобы подышать горным воздухом, уныло зашагали по извилистому шоссе в непроглядную темень.

К санаторию добрались мы только под утро. Олю, медсестру-москвичку, которая из «солидарности» сошла с такси и тоже топала с нами пешедралом, мы пересадили через ограду (ей обещала подруга открыть окно и впустить в комнату), а я пошел ночевать к Николаю в «конуру».

Оля оказалась не только «спортивным в доску своим парнем», но и интересной, умной девушкой. С Николаем она подружилась, и после Сочи они не раз встречались в Москве. Как-то она сказала: «Коля сперва мне не понравился. Самодовольный тюфяк, думала я, и даже какой-то чудаковатый. А потом я поняла, что Коля — просто душа! Здорово пишет стихи, умный, добрый и исключительно порядочный человек».

Это верно. Ольга точно подметила основное в Николае Глазкове. Но это далеко не полный перечень его достоинств.

Летом я часто бывал у Глазковых в Перловке на «даче». Не дача, а две комнаты с кухней в общем деревянном доме, которые ЖЭК выделил наконец-таки художнице — жене Николая Ине. Там был и крохотный участок. Николай очень любил копаться на нем, сажать овощи, цветы, ухаживать за деревьями. Но больше всего ему нравилось поливать свой участок ледяной водой из шланга. В этом занятии самым активным, звонко хохочущим и от восторга визжащим был Коля Маленький — шестилетний кареглазый, кудрявый сынишка Николая. Он был забавный, не по годам мудрый и страшно любопытный.

На участке Николай соорудил что-то вроде беседки, поставил там самодельный вкопанный стол и скамейки. Здесь мы с ним часто засиживались до темноты. Он читал свои новые стихи, переводы.

После того как Николай запустил бороду, бросил курить и съехал со старого Арбата, я несколько раз бывал у него на новой квартире, но чаще всего мы встречались с ним в ЦДЛ.

Болезнь уже давала себя знать, но Николай мужественно боролся с недугом, был по-прежнему приветливым и остроумным.

Таким он мне и запомнился.

Михаил Козаков

Тот августовский день

В летней Москве августа 1957 года гулял, переливался всеми оттенками спектр Всемирного фестиваля молодежи… Мы с молодым тогда поэтом Женей Евтушенко шлялись по улицам праздничной столицы. Когда тебе 22 года, и год назад ты закончил Школу-студию при МХАТе, и приглашен Н. П. Охлопковым в театр имени Маяковского, когда на экранах идет твой первый фильм «Убийство на улице Данте», снятый М. Роммом, тогда все интересно, даже суета радует, охота всюду успеть, все увидеть.

А посмотреть было на что! Прямо на улицах шли необычные концерты, на наскоро сколоченных подмостках играли джазовые (!) составы, звучали конголезские тамтамы, а где-то молодежь в джинсах (сенсационная новинка!) отплясывала рок-н-ролл…

Много, много было соблазнов! Оттого предложение Евтушенко навестить поэта Глазкова было принято мной с недоумением. Зачем? Он ведь постоянно живет в Москве, никуда не денется… И все-таки пошли на Арбат и оказались в темной квартире. Может быть, она мне показалась особенно темной по контрасту с летним и солнечным фестивальным днем. И была тишина. И был хозяин квартиры, показавшийся мне тогда очень немолодым и не очень здоровым со странной внешностью.

Но пошли стихи, и все словно изменилось. Даже энергичный Евтушенко притих и уступил площадку поэту. Известно, что талантливый человек всегда делается красивее, когда играет, музицирует или читает стихи: начинает проступать его душевная суть, и человек преображается на глазах… Так произошло и тогда. Фестивальная суета отступила, а затем исчезла вовсе… И была сосредоточенность, стихи и их автор Николай Глазков.

Тот августовский день 1957 года был единственным днем, когда я видел и слышал живого Глазкова. Теперь остались книги, а в книгах стихи. Но ведь это, наверное, и есть самое главное для поэта, когда его стихи переживают его самого и по-прежнему, а часто и с новой силой нужны людям, любящим истинную поэзию.

Булат Окуджава

«Тот самый двор, где я сажал березы…»

Тот самый двор, где я сажал березы, был создан по законам вечной прозы и образцом дворов арбатских слыл; там, правда, не выращивали розы, да и Гомер туда не заходил… Зато поэт Глазков напротив жил.
Друг друга мы не знали совершенно, но, познавая белый свет блаженно, попеременно — снег, дожди и сушь, разгулы будней и подъездов глушь, и мостовых дыханье,    неизменно мы ощущали близость наших душ.
Ильинку с Божедомкою, конечно, не в наших нравах предавать поспешно, и Усачевку, и Охотный ряд… Мы с ними слиты чисто и безгрешно, как с нашим детством — сорок лет подряд; мы с детства их пророки…    Но Арбат!
Минувшее тревожно забывая, на долголетье втайне уповая, все медленней живем, все тяжелей… Но песня тридцать первого трамвая с последней остановкой у Филей звучит в ушах, от нас не отставая.
И если вам, читатель торопливый, он не знаком, тот гордый, сиротливый, извилистый, короткий коридор от ресторана «Прага» до Смоляги, и рай, замаскированный под двор, где все равны: и дети и бродяги, спешите же…    Все остальное — вздор.