Один известный актер театра Вахтангова, как-то зашедший посмотреть нашу работу, сказал о дебютировавших актерах-писателях: «Они играют не по-нашему. Но это, наверное, намного выше того, что делаем мы».
Не буду говорить о внутреннем потрясении для всей съемочной группы, как и для многих, понимающих наши задачи на студии. Николай Глазков был просто убит бессмыслицей произошедшего. Я не говорю о себе, эта рана кровоточит до сегодняшнего дня.
Не прошло и недели, как какой-то выслужившийся чиновник без моего ведома отдал на смыв весь отснятый материал и даже пробы актеров. Мы не успели ничего сохранить, потому что узнали об этом с большим опозданием.
Я снова смотрю на фотографии Достоевского-Глазкова, Некрасова и Чернышевского…
Не так давно в юбилейную дату мне звонили из ЦК партии, из Дома литераторов: не сохранилась ли хотя бы часть отснятого материала о Чернышевском? Как нелегко давать ответ, что ничего нет. Почему же мы все с такой душой готовились и работали над фильмом, очень трудным фильмом? Потому что считали, что по-настоящему понять Ленина и его единомышленников невозможно, если не будет истинного понимания всей эпохи Чернышевского, не убитого школой, подлинного Чернышевского.
Я получила через два-три года поздравительную открытку от Николая Глазкова, где он со свойственной ему грустной иронией вспоминает печальный финал нашей, так успешно начавшейся совместной работы.
А передо мной всегда стоят его глаза, огромные глаза, полные грусти, детской чистоты, больших мыслей и чувств о России.
Владимир Бурич
Антигерой
Впервые о Николае Глазкове я услышал в 1953 году в большой компании на дне рождения молодого архитектора Аллы Грум-Гржимайло. Ее коллега (впоследствии театральный режиссер) Евгений Завадский, большой шутник и выдумщик, устроитель капустников в институте, прочел знаменитое тогда четверостишие «Я на мир взираю из-под столика»; только несколько лет спустя я узнал от Музы Павловой, что это строфа большого стихотворения под названием «Стихи, написанные под столом»:
Увидел Колю я впервые в 1957 году в «коридорах Госиздата», в котором работал редактором редакции литературы народов СССР. Познакомил меня с Колей мой университетский товарищ Дмитрий Николаевич Голубков, тогда еще не поэт и не прозаик, а редактор издательства «Советский писатель», бывший сотрудник Гослита, на место которого я пришел из Госфильмофонда.
В издательстве Колю знали и любили все, от главного редактора Александра Ивановича Пузикова до заведующей гонорарной группой Вали Масленниковой.
Работу Коля получал в нашей «славянской» редакции. Чаще всего, пожалуй, у Анатолия Васильевича Старостина. Чадолюбивый полиглот, лысый блондин, добродушный толстяк Старостин был восторженным поклонником Глазкова. Его работа с Глазковым напоминала хорошо отрепетированный скетч: вся редакция озарялась фейерверком их острот и шуток.
В редакцию Коля приходил обычно под вечер и сразу атаковывал всех предложением сыграть, выжать, поднять, отгадать, послушать. Потом принимался за дело. Поправки домой никогда не брал, а многочисленные варианты придумывал тут же, выйдя в коридор покурить.
Папок и портфелей Коля никогда с собой не носил. Страницы переводов и рецензий, сложенные пополам, он доставал из карманов пиджака, но чаще всего — из рукава, свернутые трубочкой и перевязанные ленточкой. Тексты печатал собственноручно, очень аккуратно, иногда заголовки красным цветом, на отличной бумаге в двух экземплярах. В правом нижнем углу стояла его похожая на художническую палитру подпись.
После работы избранные и бессемейные шли к Коле. Сказочный зимний Арбат. Дом 44, подворотня, флигель во дворе, второй этаж, налево, трехкомнатная квартира в обшарпанной коммуналке, а в квартире маленькая седенькая мама, преподавательница немецкого языка, жалующаяся на Колю как на маленького мальчика.
Колю постоянно угнетала его «несоюзность», почти полная невозможность печатать свои оригинальные стихи, не говоря уже об отсутствии собственного сборника. Все друзья по Литинституту «вышли в люди».
Наконец в 1957 году каким-то чудом в Калинине вышла его первая книжка «Моя эстрада». Первая книга Глазкова не была авансом начинающему автору. Никто, включая его самого, не знал, что пик его творчества прошел, что все самое гениальное было уже написано и лежало в письменном столе, дожидаясь своего часа.
На этом кончилась эпоха «Самсебяиздата» и начался период довольно интенсивного печатания. Кстати, каждая строка творца «Самсебяиздата» конструктивна и патриотична.
Как попал Коля на съемки «Рублева», я не знаю. Во всяком случае, это не заслуга помрежа. Андрей Тарковский сам неплохо знал современную русскую поэзию и ее творцов. Жажда самовыражения, склонность ко всякого рода чудачествам и «авантюрам» заставили Колю согласиться попробовать себя в кино в качестве актера.
В «Рублеве» Коля играл Летающего мужика. Полет с колокольни был эффектным, но неудачным: при приземлении Коля сломал ногу.
Идея снимать в фильме о Чернышевском писателей в ролях писателей принадлежит автору его сценария Василию Абгаровичу Катаняну. Поэта Некрасова играл драматург Александр Хмелик, Достоевского — Николай Глазков, Панаева — пишущий эти строки. Исключение составлял только сам Чернышевский, которого играл актер МХАТа Сергей Десницкий[14].
Изобразительно фильм был задуман очень интересно — в трех цветовых гаммах: настоящее должно было быть черно-белым, прошлое — вирированным, а сны Веры Павловны — цветные.
Прекрасно помню первый день съемок. Директор картины положил на пол тарелку и предложил Строевой и Катаняну разбить ее на счастье. Потом стоя все выпили по бокалу шампанского. Так весело начавшееся предприятие имело печальный конец.
Однажды мне позвонил Коля и предложил поехать на «Мосфильм», получить причитавшийся нам гонорар. Съемки затягиваются. Возникла какая-то неясность. Картину, скорее всего, закроют.