Иные, мало знавшие его, склонны были непосредственность и предельную открытость многих глазковских стихотворных признаний относить к разряду чудачеств и его якобы природной простоватости. Но вот строки из его стихов, посмертно опубликованных в «Дне поэзии» 1984 года, не оставляющие, как говорится, камня на камне от подобных скороспелых умозаключений:
И еще стихи, взятые оттуда же, являющиеся по сути, на мой взгляд, образным отображением одного из основных положений диалектики о единстве противоречий применительно к человеку вообще и к художнику в частности:
То, что Глазков был нов в утверждаемом им своем, несомненно, по-моему, оригинальном стиле поэтического самовыражения, достаточно наглядно прослеживается в его стихах.
Вера Н. Глазкова, что «его помянут великолепным добрым словом», его не обманула. Вот и я хочу сказать свое слово о нем, и вызвало к жизни это слово мое искреннее желание помянуть поэта добром.
С Николаем Ивановичем меня впервые свел случай году, видимо, в шестидесятом в стенах издательства «Молодая гвардия», где я тогда работал, а у него готовилась к печати книга его стихов. Знакомство наше с ним какой-то период носило характер «коридорного», или, если сказать привычнее, шапочного. И хотя к тому времени мы уже являлись невольными «компаньонами» по переводу на русский язык книг некоторых национальных поэтов, по-настоящему познакомила нас и подружила поездка в Якутию на Дни литературы и искусства России.
Нашу писательскую делегацию разместили в местном доме творчества — во вместительной бревенчатой хоромине, стоявшей близ небольшого пруда в сосновом пригороде Якутска. И лучшего нельзя было желать: глубинная Сибирь встретила нас тридцатипятиградусной июльской жарой. А я-то, по неопытности, убряхтался в поездку — словно на зимовку за Полярный круг!..
Поистине, не узнав броду, полез в воду. Моя молодая беспечность по отношению к местным климатическим особенностям не осталась безнаказанной: я угораздился в этакую жарынь подхватить сильную простуду, перешедшую в острый бронхит, грозивший мне больницей…
Легко догадаться, что настроение мое было не из лучших. И вот тогда-то я вдруг получил дружеское послание Николая Ивановича, оказавшееся для меня куда целебнее прописанных медиками антибиотиков. Начиналось оно со строк: «Сережа Поликарпов На травке возлежал, Коварства недр якутских Он не подозревал…»
Потребность в уединении при работе над своими рукописями отдаляет писателей равно как от своих домочадцев, так и друг от друга. Это труд надомников-отшельников, отчего и представление у них о большинстве своих коллег — книжное, то есть составленное главным образом на основании оценки уровня художественных достоинств создаваемых ими книг. Хорошо, коли есть места непосредственного общения, вроде гостеприимных редакций или Дома литераторов, где можно время от времени потолкаться между своими на каких-нибудь обсуждениях или «производственных» собраниях. А то ведь, не ровен час, можно и одичать вконец в своем «скиту», хоть бы и ультрасовременной он был постройки и располагался бы в самом центре огромного города.
Так что групповые писательские выезды, кроме того, что они обогащают в известной мере новыми наблюдениями и впечатлениями, способствуют еще и завязыванию новых знакомств среди коллег и углублению тех, что именуются шапочными.
Не иначе как более тесному дорожному нашему общению с Глазковым я и обязан был получением упомянутого стихотворного послания. К сожалению, автограф его потом затерялся, и в памяти моей удержались лишь некоторые разрозненные строки этого чисто глазковского, по-доброму назидательного стихотворения, в котором заботливо разъяснялось на основе своего опыта, как непрост якутский климат, с коим новичкам нужно держать ухо востро. Помнится, были в нем и такие строки, обращенные уже не к «пострадавшему», а к народному поэту Якутии Элляю, возглавлявшему тогда республиканскую писательскую организацию:
Якутия подружила нас с Николаем Ивановичем. И хотя встречались мы потом по возвращении в Москву не намного чаще обычного, но общение наше от встречи к встрече становилось все сердечнее. Иногда, как знаки его дружелюбия и внимания к моей работе, я получал от него письма с вырезками моих стихов или переводов, встреченных им в каком-либо республиканском или областном периодическом издании, о чьих публикациях я чаще всего не ведал.
Чувствуя искреннюю расположенность к себе Глазкова и стремясь не остаться у него в долгу, по возвращении домой я тоже засел за дружеское послание ему, которое — то ли по ленности, то ли по более уважительным причинам — так и осталось набросанным вчерне. Но, молвят, долг и заем не стареют.
Странная штука — наше нынешнее бытие: живем порою на соседних улицах, а знаем о жизни друг друга, будто иногородние, большею частью по запоздалым слухам, почерпнутым мимоходом где-нибудь в редакции или ЦДЛ. Как-то вдруг узнаю, что Глазков снимается в фильме «Андрей Рублев» в роли Летающего мужика. Через какое-то время встречаю его густо обородевшего, патлатого, похожего на старого ворона на ветродуе. Подходит, тяжело опираясь на палку, но с прежнею хитроватой усмешечкою.