Выбрать главу

— Летю!.. Летю!.. Летю-ю-ю!! — кричал Летающий мужик на всю округу, словно не верил, что действительно летит.

А со всех сторон бежали к Летающему мужику обуреваемые не радостью, а суеверным страхом соотечественники с одним неукротимым стремлением: как можно скорее и как можно жестче покарать дерзновенного — уничтожить! Стереть с лица Земли и Неба! Стереть и долго просить прощения за то, что он был.

В роли Летающего мужика

Так вот, мужик-поэт, мужик-изобретатель и мужик-первопроходец, первым вышедший в открытое пространство мира, — все три в одном лице — это и есть поэт Николай Глазков.

Неспроста именно его попросили исполнить эту трудную роль в кинофильме. Это был Летающий поэт, ему суждено было взлететь, и он летел и кричал и чуял, что дальше будет хуже…

…Мужик велик, как богатырь былин, Он идолищ поганых погромил, И покорил Сибирь, и взял Берлин, И написал роман «Война и мир»!
Правдиво отразить двадцатый век Сумел в своих стихах поэт Глазков, А что он сделал, сложный человек?.. Бюро, бюро придумал пропусков!

Через два-три дня ему позвонили, и воркующий голос ассистентки сообщил:

— Пропуск будет заказан. Позвоните, Вас встретят в проходной… Сделаем хорошую фотопробу…

Фотопроба (без грима) на роль деда в фильме «Шествие золотых зверей». 1977 год

А пока мы продолжали беседу:

— Мне сценарий понравился, — сказал поэт, — и старик славный. Давайте попробуем. А вдруг?.. Кстати, там у вас про археологов, а у меня и про археологов стихи есть, — он стал разыскивать в папках.

Искал долго, а потом произнес: «Вот!» — он даже чуть взмок разыскивая, в руке было три листика — это был подробный и восхитительный по простоте рассказ золотого барса о его странствиях по свету, от древних времен рождения «звериного стиля» до стенда нашего современного музея, где обрел покой и пристанище золотой барс. Он сам прочел мне все стихотворение и был рад такой возможности (а какой поэт не любит читать свои стихи?).

— Давайте я вам песню сочиню про археологов или про золотых зверей? Гимн какой-нибудь?.. А?!.

Все остальное, что касается кино и технических перипетий, мало интересно и больше относится к нелепостям и административным играм:

— Как можно снимать поэта, когда столько актеров у нас не работают?!

— Вот этих двух замечательных актрис вы не берете, а ведь они обе честь вам делают, что дают согласие сниматься в вашем фильме.

— Да, но они обе женщины, а здесь нужен мужчина, и особенный.

— Вы не хотите понимать наших нужд, мы не будем понимать ваших!

Скучно, и к художественному творчеству никакого отношения все это не имеет. Но поэт Глазков в этом фильме так и не снимался. А вот фотопробы мы сделали (спасибо ассистентке), и я рад, что хоть приличные фотографии поэта сохранились.

Мы словно плаваем в его столовой-кабинете и продолжаем разговаривать обо всем на свете.

— Вот и выходит, — сказал он, — дудуктива — это вся наша жизнь, а любовь к кино у меня никогда не проходит. Я его люблю очень.

…Поэт в этот день тоже никуда не торопился. Он был тих, радостен, читал по нескольку строк из стихотворения, если это приходилось к слову да и просто так, — он всю жизнь был активным пропагандистом своих так редко и мало издаваемых стихов и делал вид, что не уставал. А то доставал откуда-то, но каждый раз из другого укромного места, листочек с напечатанными на машинке стихами, читал стих целиком и довольно торжественно дарил этот листочек. Всегда со своим автографом — «Н. Глазков». Насколько мне известно, он всегда дарил друзьям и знакомым свои стихи, и всегда это были замечательные подарки. Это был своеобразный ритуал, он как бы обволакивал собеседника поэзией «глазковского университета», шуткой «глазковской таверны», четверостишьем «Омара Хайяма XX века», а глаза его то грустнели, то посмеивались, то жадно впивались в собеседника, даже немного таращились, словно от удивления.

Было время обеда…

— Бурундучок!.. А, Бурундучок?! — так Глазков прокричал несколько раз, ласково вызывая из какой-то таинственной норы какого-то не совсем обычного бурундучка. И я никак не мог сообразить, из какого угла этот бурундучок должен появиться, потому что, выкликая, Глазков все время поглядывал по разным углам — начиналась вроде бы новая мистификация. И так продолжалось довольно долго. Голос все утончался и утончался, а бурундучок становился все меньше и меньше…

— Бурундучок!.. А, Бурундучок!!.

Но вот, довольно торжественно, появилась крупная женщина со своим именем и отчеством, своей повадкой и степенностью, это была жена поэта. И было непонятно, в каких тайниках этой сравнительно небольшой квартиры она могла так долго скрываться и заниматься своими делами, и еще было непонятно, почему она так долго не откликалась, а потом все-таки вот так взяла и появилась.

Мы познакомились. Оказалось, что она только пришла с работы.

Обед был неторопливый, нормальный, и наша беседа продолжалась.

Он говорил о натуральной закуске и ее преимуществах, о борще, о простоте и рациональности питания, и все потому, что мы сидели за столом и было время обеда. Все у него было как-то своевременно и с удовольствием. Без этих рассуждений о пользе и вреде Глазков был бы немножечко не тот, более выдуманный. А он должен быть всегда настоящий. Недаром же он когда-то сказал и написал:

Ищи постоянного, верного, Умеющего приласкать,— Такого, как я, откровенного, Тебе все равно не сыскать!
Ищи деловитого, дельного, Не сбившегося с пути, — Такого, как я, неподдельного, Тебе все равно не найти!

И вот каким-то вполне естественным путем наша беседа от трапезы воспарила к материям не менее высоким и, может быть, даже вполне возвышенным. Мы говорили о Горчичном Зерне, самом маленьком из зерен, а из него вырастает самое большое дерево — тоже Горчичное, но какое могучее, больше всех других. И о любимом Глазковым Омаре Хайяме, что говорил, говорил о вине, но о вине мира иного. А Фицджеральд, первый исследователь творчества Омара Хайяма на Западе, совершенно его не понял, потому что тот говорил совсем не о том вине, что налито в кувшин или стоит на полке в лавке, Хайям говорил о божественном вине — это был некий суфийский символ. Недаром в «Книге книг» сказано: «Пьяны этим миром». Опьянение миром — это не такое уж плохое опьянение. И вовсе не зазорное…

Вы когда-нибудь обращали внимание на то, как смотрит на мир и на вас младенец из колыбели?.. Он смотрит нефокусированным взглядом, кажется, что он смотрит в бесконечность — так оно и есть. Это не значит, что он вас не видит — видит. Видит он вас, но сквозь бесконечность пространства. Или он видит вас плюс бесконечность пространства. Вот так же смотрел на окружающий и теснящийся вокруг него мир поэт Глазков. И на собеседника он смотрел так же.

Некогда английский писатель и жизнелюб Гилберт Кит Честертон написал:

«Дети серьезны, потому что дивятся миру, и в удивлении этом нет мистики, но много здравого смысла. Детская прелесть кроется в том, что с каждым ребенком все обновляется и мир заново предстает на суд человеческий».