Выбрать главу

— Я вошел в океан за этим кладом! — объявил он и, чтобы высушить их, стал налепливать свою добычу на абажур настольной лампы.

Одной из излюбленных тем Николая Глазкова были воспоминания о его неоднократных поездках по Якутии, в которой он переводил стихи якутских поэтов. Рассказывая о них, он для шика вставлял фразы на якутском языке, лукаво следя, какое впечатление производит это на нас. При этом фантазии его не было предела. Однажды он сумел убедить одну из писательских жен, что он, Николай Глазков, не кто иной, как чучуна — дикий таежный человек, что вызвало в глазах его почитательницы испуг и восхищение.

Еще запомнилась одна из наших встреч с литературным объединением в Биробиджане. Прослушав стихи одной из молодых девиц, Глазков, приподняв подбородок, с расстановкой изрек:

— Истерично и вторично!

Всем было известно, что главный его девиз в жизни — оставаться неповторимым в своем творчестве, не дублировать никого из своих «уважаемых коллег».

К концу поездки, когда зашел разговор об отъезде в Москву на самолете, Глазков восстал самым решительным образом:

— Ни за что! Я должен увидеть Байкал вблизи, а не с небесных высот! — упрямо повторял он и в знак протеста взобрался на ближнюю скалистую сопку, предоставив нам самим возвращаться в Москву самолетом.

— Но твои деньги на билет у меня, слезай немедленно! — пробовала я его образумить.

— Ерунда! Положи их под камень. После возьму! Я не намерен прерывать удовольствие любоваться этими красотами! — преспокойно ответил Глазков и, скрестив свои огромные руки на груди, снова погрузился в созерцание залива.

Рассердившись, мы даже не оглянулись. Но, сев в самолет, с удовольствием вспоминали нашу поездку и Николая Глазкова и знали, что встречи с этим интересным человеком еще не раз доставят нам радость, что будут его новые стихи и эпиграммы и что гениальный Глазков, как полушутя величал себя сам поэт, встретится с нами в Москве как ни в чем не бывало…

Петр Вегин

Царапина

Его любимым словом было — «царапнем».

Он выбрал его — оно звучало по-свойски, доверительно и несло в себе какую-то легкую, одинокую боль. И что-то от детства — оцарапанного, беззаботного…

«Давай с тобой царапнем, — предлагал он заговорщицки. — Хотя бы кофейку».

На бегу, на лету, в суматохе неизбежных дел, встретившись в цэдээловском кафе, можно было обняться быстрым объятием, обменяться улыбкой, соленой шуткой, царапнуть и бежать дальше. А вечером, валясь от усталости, ощутить едва заметную, но настойчиво царапающую боль от мимолетности, от того, что поговорить, пообщаться толком не успели.

«Ты не пропадай, звони!..»

«Позвоню…»

Мы научились разобщенно дружить — новая, странная форма дружбы. Полгода, год можно не видеться, неожиданно трах-бах встретиться — и два-три слова возвращали дружбу, ощущение, что остаемся по-прежнему своими…

Он любил якутов, и якуты его обожали. Его детскость и непосредственность были созвучны их мировосприятию. И, наверно, еще потому, что чувствовали алмазность его стихов. В его стихах много алмазов, они оставляют царапину в душе навсегда.

Его любили многие. Многие считали, что он юродствует, скоморошествует. Простим близоруких, хотя такая близорукость окружающих небезопасна для художника. Она-то своим равнодушием и вынуждает порой надевать защитные маски. Но у Глазкова детская непосредственность и остроумие, скоморошество не были маской.

Сейчас у нас поэта такого типа нет. Не по таланту — по непосредственности поведения, естественности, детскости. Рядом с Глазковым была Ксения Некрасова. Они как сестрица Аленушка и братец Иванушка.

Что значит видеть мир по-детски? Видеть чисто, ярко, остро и честно. Так видел Глазков.

Дети — мудрецы. Глазков был мудр по-детски, а не старчески или академически.

В поэте должен жить ребенок — всю жизнь.

Взрослый мир часто относился к его непосредственности, как к ребенку, который поцарапал мебель. «Мебель нельзя царапать». Можно! Нужно царапать мир мебели, чтобы он не поглотил человека и не превратил его в шкаф. Это делал Глазков.

«Детское» в художнике не означает упрощенного, поверхностного. По-детски неожиданно — вот что такое «детское». До «детской» глубины и «детской» изобретательности многих стихов Глазкова миру еще расти и расти.

Я люблю его книгу «Поэтоград». Чудесное слово! Если когда-нибудь будет журнал поэзии, лучшего названия не сыскать.

Он подарил мне ее неожиданно и с неожиданной надписью: у меня была какая-то удача, он неожиданно появился, склонил надо мной свою бороду, высыпал из нее на меня слова похвалы. Спустились в кафе, он достал «Поэтоград», медленно сделал надпись и протянул мне.

Он знал, что такое цена успеха. Сам, как большинство истинных поэтов, недополучавший всю жизнь, знал, чем и как дается этот успех, удача…

Слуцкий его, по-моему, боготворил. С лица его в момент исчезала комиссарская строгость, когда появлялся Глазков, и Слуцкий розовел и нежнел не то как дед при внуке, не то как отец при дите своем.

Слуцкий председательствовал на вечере, устроенном по случаю пятидесятилетия Глазкова. Большой зал для этого не дали, и мы проводили вечер в так называемой «восьмой комнате» в нашем писательском доме. Восьмая комната была набита под завязку. Пришло много поэтов, не только почитателей, а это показатель.

Глазков пришел, как приходят дети на собственные именины, сгорая от нетерпения и одновременно смущаясь выйти к гостям. Он был при галстуке, в торжественном темном костюме, в котором он великолепно и естественно держался, и это еще раз доказывало, что художнику к лицу не только рубище, но и фрак по плечу, не только в тяготах судьбы художник чист, но и в славе.

Жалею — сколько раз прежде и потом! — что не записал хотя бы вкратце выступление Слуцкого. Он говорил о Глазкове с гордостью и большой ответственностью, говорил о большом поэте. Коля слушал его стоя, опустив голову, словно его отчитывали, и когда Слуцкий закончил, зааплодировал первым. Слуцкому — не себе. Точности мысли, лаконизму и четкости другого Художника. И потом с удовольствием и много читал…

Он любил читать. Поэт должен уметь и любить читать свои стихи. Одному человеку или большому залу — все равно. Слово должно звучать.

Однажды мы читали в Мединституте, на Пироговке. Много лет назад. Глазков, Бурич, кто-то еще и я. Читали все хорошо, и принимали всех очень хорошо. Но Колю — лучше всех. Он вышел и сказал, что любит читать и хочет читать много. И залу это очень понравилось.

Потом поехали к нему домой, в его арбатскую квартиру. С какими-то ребятами из Суздаля, которые фотографировали, но до сих пор не прислали фотокарточек.

Долго еще читали друг другу и суздальцам — царапали арбатские потемки своими строчками.

…Умер он как-то для меня неожиданно. Несмотря на злую болезнь. Неожиданно — потому что в нем была большая энергия, большая витальная сила. И вдруг эту энергию из жизни выключили. И этим опять царапнули — резко и глубоко.

Но в памяти моей другая царапина — та, с которой хорошо, расставаться с которой нет охоты, пусть не заживает она, светящаяся царапина от его поэзии, похожая на тот полет на самодельном шаре, когда Глазков по-детски непосредственно кричит небу, земле и времени: «Летю-ю!.. Летю-ю… Летю-ю…»

Марк Лисянский

Николай Глазков

Есть у нас такой поэт — Николай Глазков. Есть, хотя его уж нет, Жил и был таков.