Выбрать главу

— Подожди, — сказал я. — Нужно сначала иметь в наличии все содержание.

— Поскольку в основном стихи будут мои, я редактором сборника не буду. Это право предоставляю тебе, а потом вместе посмотрим, что туда войдет.

Мне было тогда 18 лет. Учился я на втором курсе МИИТа, а Коля — на втором курсе МГПИ. К тому времени я уже писал стихи. Отдельные были неплохими, конечно, под влиянием Глазкова, но в основном были они графоманскими. Я согласился быть редактором, хотя прекрасно понимал, что подлинным редактором будет все-таки Глазков, тем более что от него зависит поставка стихов других авторов.

Среди них прежде всего назову Юлиана Долгина. Он, как и Николай, учился в МГПИ и стал теоретиком нашего нового литературного течения — небывализма. Однажды он поведал нам, что небывализм стоит на четырех китах: алогизм, примитив, экспрессия и дисгармония. К каждому из «китов» у него примеры были, конечно, из стихов Глазкова.

Алогизм. Примером было стихотворение «Баллада». Привожу его целиком:

Он вошел в распахнутой шубе, Какой-то сверток держал. Зуб его не стоял на зубе, Незнакомец дрожал.
Потом заговорил отрывисто, быстро, Рукою по лбу провел,— Из глаз его посыпались искры И попадали на ковер.
Ковер загорелся, и струйки огня Потекли по обоям вверх: Огонь оконные рамы обнял И высунулся за дверь.
Незнакомец думал: гореть нам, жить ли? Решил вопрос в пользу «жить». Вынул из свертка огнетушитель И начал пожар тушить.
Когда погасли последние вспышки Затухающих искр, Незнакомец сказал, что слишком Пустился на риск.
Потом добавил: — Теперь мне жарко, Даже почти хорошо… — Головой поклонился, ногой отшаркал И незаметно ушел.

Примитив. «Евгений Онегин» (в восьми строчках).

Онегина любила Таня, Но он Татьяну не любил, А друга Ленского убил И утонул в своих скитаньях.
Потом он снова Таню встретил И ей признался, но она Нашла супруга в высшем свете И будет век ему верна.

Экспрессия. Примером может служить ныне уже опубликованное стихотворение «Гоген».

Дисгармония.

Снег сбрасывали с крыш, И сторонились люди, Лишь Один из них бежал по снежной груде.
Ударило его Огромным снежным комом, Он продолжал свой путь бегом К знакомым.

Юлиан Долгин был не только теоретиком небывализма, но и автором вошедших в наш сборник оригинальных стихотворений, и, на мой взгляд, весьма примечательным поэтом.

Среди других авторов, кроме Глазкова и меня, были студенты того же МГПИ Николай Кириллов, Алексей Терновский, Иван Кулибаба, а также наши с Колей общие знакомые Вениамин Левин, Виктор Архипов (писавший главным образом четверостишья) и Глеб Александрович Глинка. История знакомства с ним такова.

В Москве в 1939–1941 годах была литературная консультация (когда она организовалась — не знаю, а просуществовала до начала войны). Располагалась она в Большом Гнездниковском переулке, в доме, где в то время был цыганский театр «Ромэн», на втором этаже. Там было несколько консультантов, но особенный интерес, пожалуй, вызвал у нас с Глазковым Глеб Александрович Глинка. Произведения он разбирал вдумчиво, неторопливо. Некоторым авторам давал разнос, да такой, что те больше у него не появлялись. Помню, как он похвалил поэтессу Хмелеву за рифму «хмуря — Ибаррури»: «Обычно рифмуют „буря — Ибаррури“, а у нее свое».

Мы пока оставались только зрителями. Велико было наше удивление, когда Глинка подошел к нам и сказал: «Вы ведь тоже поэты, так прочтите мне что-нибудь».

Глазков приосанился и шепнул мне: «Прочту ему самые противоестественные». Прочел он свой первый Манифест и еще кое-что.

Неожиданно Глинка схватил Колю за руку и воскликнул: «Да ведь Вы настоящий поэт! — и добавил: — Очень хочется с Вами поговорить. Приходите ко мне. Вот мой адрес».

Мы бывали много раз у Глеба Александровича. Это был приземистый человек лет пятидесяти с небольшим. Занимал он небольшую комнату (насколько я помню, десятиметровую) в коммунальной квартире на Новинском бульваре. Стихи он знал великолепно и так же их читал. Особенно хорошо Пушкина и Блока. Мне он обещал поместить в альманахе литконсультации (а таковой издавался) мою поэму «Город», которая ему понравилась.

Читал он и свои стихи:

Большой поэт, как дерево, растет: Пускает листья, отпускает корни. Он вырос, наконец, и вот Шумит огромный, сильный, непокорный.
Но времени ему не одолеть, Таков удел всего — людей и сосен. Ну, и поэт обязан умереть, Последняя к нему приходит осень.
Дневные обрываются мечты, Он засыпает тихо, без мучений… И тихо осыпаются листы Из полного собранья сочинений.

Нужно ли говорить, что это стихотворение тоже было включено в сборник? Хотя я и понимал, что никакого отношения к небывализму оно и не имеет.

Был еще один автор «Творического зшитка», и о нем следует сказать особо.

Как-то Глазков принес мне длинное стихотворение, сказав при этом: «Это Петр Васьков — крестьянский поэт, надо будет его включить». Внимательно прочитав опус, я обратил внимание на некоторые глазковские обороты, к тому же стихи были написаны почерком Глазкова. «А я их переписал», — сказал он. Я понял, что Петр Васьков выдуман Глазковым. Коля не отпирался. Мы все же поместили этого несуществующего поэта, однако я добился, что примерно 5/6 было выброшено. Осталось начало и еще кое-что:

Куда зовешь меня, соха, ты! Выходит солнце из-за хаты. Восход — обратное заката, А я рожден, чтоб песни петь.
Поля раскинулись покаты, Что с самолета, как плакаты. Да этак можно опупеть!
* * *
А летом капли дождевые, Да, говорят, еще какие Стучали по домам.
* * *
Он навсегда решил остаться И умереть в деревне старцем Среди родных полей.
А дождь стучал, и ветры пели О нерешенной эпопее, Одной из эпопей.

А что же было представлено самим Глазковым? Из его произведений я отобрал четыре — «Манифест», «Балладу», «Выключатель» и стихотворение о мазуриках («Полотно. Ермак, Татары…»).

Когда была завершена подборка стихов, следовало подумать об окончательном названии сборника и его оформлении. Название придумал я, и после некоторого обсуждения окончательно оно выглядело так:

«Расплавленный висмут.

Творический зшиток синусоиды небывалистов».

В институте, где я учился, мы дружили с Игорем Верещагиным, мать которого работала машинисткой. Я обратился к нему с просьбой, чтобы она отпечатала наш сборник. Он согласился, и мы получили три экземпляра (четвертый он оставил себе). Теперь дело было за оформлением. Мой школьный товарищ Михаил Маслов учился в это время в Архитектурном институте и был прекрасным художником (в свое время я познакомил его с Глазковым, и они тоже стали друзьями). Миша охотно согласился иллюстрировать книгу, сделал обложку из ватмана и десять рисунков, тоже на ватмане. Если про сборник можно было сказать, что цельным по замыслу он все-таки не стал, то рисунки получились явно небывалистскими. Маслов как-то сразу уловил суть течения, в основном, конечно, делая упор на стихи Глазкова, и выдержал сборник в едином стиле. Рисунки были сделаны в одном экземпляре и вставлены в ту книгу, которая осталась у меня. Первый экземпляр взял себе Глазков, а третий — не помню, кому достался.