Обогнав шедших впереди, я оказалась рядом с Ирой Беляевой, и вдруг она спросила меня:
— А помнишь, в июне, когда мы с тобой были у Николая Ивановича, ты радовалась коврику, что висел у него на стене?
— Конечно, помню.
— Ведь Николай Иванович повесил его тогда специально для тебя. Я пришла раньше, мы сидели, разговаривали, и вдруг он показал рукой в угол: «Ира, сейчас должна прийти Гачева. Видите, вон там стоит коврик? Его мне Луис подарил. Возьмите и повесьте вот сюда, на эту стену». Я послушно достала коврик. А Николай Иванович продолжал: «Я вообще индейца этого не люблю. Что Вы так смотрите: все мексиканцы индейцы! Гачевой он голову заморочил. Но мы повесим: она придет, ей будет приятно».
Так учитель умел дарить радость. Каждый раз, вспоминая свой простодушный восторг и его улыбку с хитринкой, чувствую себя маленькой девочкой, в ночь Рождества нашедшей в башмачке у кровати серебряную монету — рукотворное чудо, милую примету родительской любви и заботы…
* * *
Николай Иванович не только учил, он — воспитывал. Его преподавание было в полном смысле слова образованием, творением образа. Уверенной рукой Либан придавал форму юному человеческому материалу, наносил четкий контур на размытые и нестройные очертания наших умов и сердец. Он учил нас тому, что сейчас называется маловыразительным сочетанием «культура общения». Общения профессионального, сопряженного с умением вести дискуссию, вежливо, но компетентно отвечать на вопросы, даже самые прово- кативные. Общения человеческого, немыслимого без доверия, без нелицемерного внимания к личности другого, без уважения к чужому «я». Как бы между прочим учил и этикету — в духе традиций века, который мы изучали.
Каждое телефонное прощание заканчивалось словами:
— Целую Вашу руку.
Меня, привыкшую исключительно к норме товарищеских рукопожатий, это обращение повергало в священный трепет.
Помню, как-то летом, после окончания университета, я пыталась подарить учителю розы. Многое значил для меня этот букет. Чудесные живые цветы были даром восхищения и любви, символом благодарности за годы, проведенные в лермонтовском семинаре, и — мольбой о прощении: после четвертого курса, не совладав с Короленко, я ушла писать диплом к К.И. Тюнькину. Увы, букет принят не был. Я расплакалась, так было обидно. А Николай Иванович мягко сказал:
— Ну, что Вы плачете? Я не принимаю цветы от женщин.
Всем — внешним обликом, манерой говорить и держаться — он
был из того, безвозвратно ушедшего времени, в котором рождалась и крепла, достигая своего творческого акме, русская литература. Чем- то неуловимо напоминал Тютчева — впечатление усиливали яркие «mots», порой вспыхивавшие в его живой, умной речи. Увы, лишь некоторые из них остались в памяти:
Один из учеников Николая Ивановича решил выяснить его партийные убеждения:
Николай Иванович, а к какой партии Вы принадлежите?
— К партии КВД.
— Что это за партия — какая-то современная разновидность кадетов?
— Ах, вы не знаете? Ка — вэ — дэ: куда ветер дует…
Николай Иванович в больнице после инфаркта. Каждый день — сплошные визиты. Коллеги с факультета, знакомые, ученики. Прибегает и наша семинарская стайка. Разговор идет обо всем — Лермонтов, Лесков, Чернышевский. Николай Иванович делится воспоминаниями об ИФЛИ, рассказывает о своей жизни. Мы забываем о времени и преступно гоним от себя мысль о том, что учителю переутомляться нельзя. Внезапно Либан достает сигарету.
— Николай Иванович, Вам же курить запрещено!
— Мне главврач разрешил. Я ему сказал: «Я пятьдесят лет курил. Если Вы сейчас лишите меня сигареты — я просто умру. А если разрешите — то точно выживу».
Эпизод, повторявшийся раза два или три: стоит мне заговорить о славянофилах и Тютчеве и начать рассуждать о высоких историософских материях — Николай Иванович кладет ногу на ногу и с милыми неточностями цитирует эпиграмму М.А.Дмитриева, обращенную к моему любимому Ивану Аксакову:
Я хохочу и умеряю пафос своих речей: не любит Николай Иванович всяческих выспренностей…
* * *
Еще в наши первые университетские годы Николай Иванович так учил запоминать свой телефон:
— 203-27-95. 203 — это, ничего не поделаешь, надо запомнить. А дальше все просто: 27 — возраст Лермонтова. 95 — до этих лет я хотел бы дожить.