Среди прочтенного промелькнуло «Дневник Печорина и…» — вторую половину заглавия я опрометчиво не расслышала.
Когда последовал опрос, кто какую тему берет, я бодро откликнулась:
— Я хотела бы писать о дневнике Печорина.
Николай Иванович лукаво прищурился:
— «Дневник Печорина и дневник Наполеона»? Прекрасно.
Что такое «дневник Наполеона», я, конечно, понятия не имела. С французским языком почти не дружила. Но отступать было уже невозможно. И засучив рукава — ах, как хороша ты, самонадеянность юности! — начала работать над темой. Восьмитомные «Записки со Св. Елены» Гурго и Монтолона, «Мемориал Св. Елены» Лас-Казаса… Исторические и литературоведческие труды, творения европейских и русских романтиков…
И тут меня ждало настоящее потрясение. Тема, обозначенная так аскетически-просто, заставляла обращаться к крупным историко- литературным и философским проблемам, к стержневым вопросам, которыми болел европейский и русский XIX век. Проблема индивидуализма, «самовластья человеческого я» (Ф.И.Тютчев), диалектика судьбы и свободы, антиномии человеческой природы, запечатленные романтизмом в знаменитой формуле «Во мне два человека». А еще вопрос о специфике дневникового жанра и его статусе в литературе… Об этом и о многом другом нудила говорить скромная по одежке тема курсовой работы в семинаре Либана.
И так было всегда. Локальные темы, предлагаемые им для разработки, выводили нас на большие темы литературы, давали почувствовать ее главные смысловые и художественные узлы, понять логику развития слова и образа в ту или иную эпоху.
После семинара, на котором состоялось чтение и обсуждение моей курсовой, мы остались одни в аудитории. И вдруг Николай Иванович обронил как бы между прочим:
— А ведь это была моя тема…
Тогда я не посмела продолжать разговор. Лишь много позднее, уже окончив филфак, в одну из встреч спросила, что имел он в виду.
— Это была тема моей кандидатской диссертации. Защитить мне ее, конечно, не дали.
…Понятно, почему не дали. Сталин, благосклонно встретивший в 1936 году книгу Е.В. Тарле «Наполеон» (к слову сказать, Николай Иванович эту книгу очень ценил), явно соотнес фигуру создателя великой империи с собственной личностью — недаром даже защитил автора от газетных нападок. Писать о годах падения и унижения титана, мнившего «заменить собой Провидение» (а ведь именно к этим годам относятся «Записки Наполеона») было, по меньшей мере, рискованно. А в 1941-м возникли другие аналогии: Великой Отечественной — с Отечественной войной 1812 года, и обращение к романтизированному образу императора стало невозможным со всех точек зрения.
Встал вопрос о смене темы, но Николай Иванович на компромисс не пошел. Памятью об этом совестном выборе стало значащее отсутствие ученой степени, которое все годы его преподавания в Университете так раздражало чиновников, восхищало студентов и удивляло неофитов от филологии, что явились на факультет в перестроечную и ельцинскую эпоху, в годы безудержного «разгула свободы». Впрочем, к этому «разгулу» Николай Иванович относился скептически: слишком часто подобная хмельная свобода оборачивалась свободой от знаний и традиций, а что хорошего в том, когда пишем «свобода» — подразумеваем «невежество»?
Идеологической конъюнктуры, ни советской, ни постсоветской, когда с ретивостью, достойной лучшего применения, отказывались от наследства и отрясали прах с ног своих, Либан не терпел. Помню, в начале 1990-х на одном из заседаний кафедры барственный Василий Иванович Кулешов, видом и голосом подчеркивая торжественность момента, провозгласил изменение политики преподавания литературы:
— Мы так долго и так много в прошлые годы принуждали студентов заниматься фигурами демократического лагеря. Пора оставить эту порочную практику и открыть широкий простор исследованиям других фигур. Нужно изучать творчество славянофилов, религиозных писателей и философов, изучать больше, шире, объемнее…
— А мне кажется, — откликнулся Николай Иванович, — что мы в последнее время мало и плохо занимались писателями и критиками демократического лагеря. И это недопустимо.