Выбрать главу

   Беспощадно относился он и к произведениям других, где видел плутовство в живописи, желание отделаться дешевкой или угодить вкусам невежественной публики.

   Всякая картина на выставке была для него своей. По ней он читал все содержание, весь характер художника и представлял даже внешность его. По произведениям у него являлись симпатии или антипатии к личности автора.

   Показывал на картину незнакомого художника:

   -- Вот за эту вещь бить мало! Смотри, как он тут изворачивается, лжет, угодничает. Подхалима! Я рожу его вижу: слюнявая, заискивающая. Если его увижу у нас на выставке, так рядом не сяду. Он редко даже улыбается! А этот парень хорош, -- говорил Никифоров о другом, -- за правдой гонится, не поймал ее еще, а не плутает, не льстит, малый честный!

   Ему, бывало, говоришь:

   -- А не случается разве так, что видишь в картине умение, правду, а автор как человек не высоких качеств?

   Семен Гаврилович соглашается и смеется:

   -- Бывает, да еще как! Гений и беспутство! Да только редко, а мне-то что? Не детей же у него крестить! Буду знать только его произведения, а с ним говорить не стану. А только надо так, что ежели ты хороший человек, так не плутай и в искусстве, не будь "чего изволите" и не подсовывай гнили людям непонимающим. Сидишь вот у купца -- милый человек, он тебе и то и се, угождает, а зайдешь к нему в магазин -- там он всунет вещь совершенно негодную. Так-то и у нас делается.

   Отдавшись всецело искусству, Никифоров делил и людей как бы на две половины: люди искусства, творящие -- и все остальные, служащие натурой, объектом для их творчества. От первых он требовал всех высоких качеств, а вторые могли быть какими угодно и как натурщики могли представлять интерес даже при уродстве.

   Он находил, что запираться в своем искусстве художнику все же нельзя, как нельзя создавать для себя монашеской кельи или одиночной камеры, а надо вращаться в широкой жизни, в стороннем от искусства мире, набираться его пыли и вытряхивать ее потом на холст.

   Говорил как будто по секрету:

   -- А знаешь что? Надо бы поплавать в этом, как говорится, житейском море, чтоб изучить даже окраску его, а иначе, сбоку припека, не поймешь его колорита и не разберешься в том, чем оно насыщено. Черт побери! Грешить даже над этим миром, и так, пожалуй, вернее попадешь в рай, где бывших грешников сильнее любят, чем праведников. Что там говорить! Пушкин, Толстой, Некрасов не отличались добродетелями в жизни, а как перешли в свой мир, то выходили в люди. Тут есть как будто грязелечение.

   Он задумывался над такими вопросами, мучился, не умея разрешить их, а непосредственно поступать не мог в силу, прежде всего, своей физической слабости, больного организма.

   Он прошел уже полосу учения, крайней нужды и лишений. Завелись у него даже деньги от продажи картин на выставках, где его начали замечать собиратели картин.

   Однажды весенним вечером в Москве заходит он ко мне, наряженный в новый костюм.

   -- Ну, что? Как я сейчас, прилично выгляжу?

   -- Как жених! А по какому поводу?

   -- Вот что: поедем-ка сейчас куда-нибудь... Ну, как там: в кабаре, к Яру или в другое место, где много разных людей.

   -- Но разные люди и по домам сидят.

   -- А ну их! Пускай сидят. Из этих ничего не выжмешь, а надо таких, что годились бы для холста. Понимаешь?

   Очутились мы в саду, в "Аквариуме". Там было все, что полагается для праздного прожигания жизни.

   Поскучав перед открытой сценой, мы перешли в ресторан, где ужин тянулся до рассвета и где тоже была сцена, на которой проводились соответствующие ужину и публике развлечения.

   Нашли свободный столик у самой сцены. Никифоров заказал ужин, вино. Кругом была настоящая публика кафешантанов: молодые саврасы, почтенные прожигатели жизни, женщины с подмостков и со стороны. Против нас сидело два претолстых субъекта с заложенными за воротник салфетками! Рядом с ними разряженные веселые дамы. Дальше море голов за столиками, между которыми шныряли измученные официанты и проходили парами крикливо разодетые женщины. За столиками все жевало, чокалось звенящими бокалами, шумело, иногда подсвистывало и подпевало знакомым мотивам, которые ползли со сцены в уши, и все казалось беспечным и празднично веселым.

   На сцене беспрерывно сменялись номера. Певицы в платьях, усыпанных блестками или выкроенных точно из рыбьей чешуи, пели двусмысленные или совершенно откровенные песенки, танцевали, приподымая и точно встряхивая на наши головы пыль со своих юбок. Пели и в такт стучали каблуками молодые кавалеры, иностранцы во фраках с одинаковыми физиономиями и совершенно одинаковыми напомаженными проборами. Семь одинаково наряженных девиц катались на одноколесных велосипедах, солидная дева скользила по натянутой стальной узкой ленте и посредине ее сбрасывала свое платье, оставаясь в одном трико. Чем дальше, тем больше лилось вина в ресторане, тем острее преподносились номера. Певицы, уже кричали хриплыми голосами и взвизгивали при решительных действиях их кавалеров на сцене: танцовщицы, почти совсем голые, тужились выводить брюшными мускулами танец живота, словом -- все шло, как полагается в местах забвения от житейских забот, от морали и всех условностей. Но наше положение было довольно глупое. Без всякой предварительной выпивки и закуски мы набросились на ужин, как не евшие несколько дней, бутылки с вином стояли непочатыми. Официант несколько раз подходил к нам, наклонялся в ожидании наших дальнейших требований, а с нас было много и того, что стояло на столе. Официант уходил с миной презрения. Никифоров даже вздыхал.

   -- Вот черт возьми! Чего бы в самом деле спросить? Вина? Так и эти бутылки некуда вылить. Хотел было в кадку с пальмой -- заметят, смеяться будут, а то и оштрафуют.

   Велел принести папирос, а потом сигар и, не курив от роду, пускал вверх клубы дыма.

   -- Ну что, -- спрашиваю у него, -- удовлетворен ты, что сюда попал?

   -- Не сожалею. Ты только посмотри, как напротив толстый работает челюстями. Кости хрустят, должно быть, рябчиков жрет. А вино! Во какими бокалами в себя, как в бочку, льет! Лицо что биллиардный шар блестит, глаза как у кота прищурены, а над верхней губой редкие волосики торчком торчат. Ну, разве не прелесть? Жаль, нельзя зарисовать -- еще побьют, а экземпляр первосортный. Мне досадно, что я вот такой... а то бы, ей-богу, подсел бы к ним, выпил бы вместе, потерся около них, набрался ихнего и потом принес бы все в свою мастерскую и вытряхнул на подрамок с холстом. Что? Здоровая бы вещь вышла! Вот оно, наше пекло -- не придуманное!

   -- А для чего оно?

   -- Как для чего? Для того, что оно есть. Для чего солнце светит и дождь идет? Для чего цветы цветут и грязь невылазная? И что же -- изображать одни цветочки-василечки или по-передвижнически назидательно доказывать, что знания полезны, а много есть вредно? Нет, ты вот это могуче, ярко передай! Это жизнь, а не прокислая мораль! Ах, зачем я не здоровенный мужик, как вон те, что жрут. Как бы я хотел все делать, как они!

   -- Послушайте, господин, -- послышался женский голос в нашу сторону, -- у вас, кажется, есть свободные стулья?

   Стояли две дамы.

   -- О да, да! -- поспешил Никифоров. -- Даже свободные места за столом. Силь ву пле, медам! Пожалуйте в нашу компанию!

   Смотрю я, что дальше будет. Никифоров шепчет:

   -- Вот и выход, можно еще что спросить, чтоб не занимать стола непроизводительно.

   Требует приборы и угощает дам ужином и вином, сам тоже делает вид, что пьет тост: -- За здоровье прекрасных дам и их достойных кавалеров!

   -- Как? Значит, вы и за свое здоровье пьете? -- спрашивают дамы.

   Никифоров тихонько отвечает:

   -- Не хочу вводить вас в убыток: не упускайте других знакомств, у нас только ужин.

   Те переглядываются, улыбаются и просят подарить им на память о прекрасной встрече по цветку.

   Желание их исполняется, Семен Гаврилович одаряет каждую яркой розой. Они уходят.