Выбрать главу

   -- Известно, -- добавил кто-то, -- не всякий гражданин может быть передвижником, но каждый передвижник обязан быть гражданином.

   Семен Гаврилович вынул записку на себя и прочитал: "Гражданин-то ты гражданин, да только безличный, беспотомственный и непочетный".

   Записка, как, и следовало ожидать, принадлежала Киселеву.

   Когда мы шли домой, Никифоров сердился, но и смеялся:

   -- Уж этот Александр Александрович! Выдрал-таки меня! Вон на какого гражданина перевернул. Я знаю титулы: личный и потомственный почетный гражданин. И из этого он мне ничего не оставил. А главное -- беспотомственный! Ну да ладно! А насчет почета мы еще поговорим!

   Устраивается выставка в высоком с верхним светом зале Общества поощрения художеств на Морской.

   Кипит работа, стучат молотки, обойщики, не слезая с высоких складных лестниц, искусно передвигаются вместе с ними по паркету. Волков и Бодаревский спорят за места для своих картин. Артельщики подносят новые картины. Говор и шум. Завтракают все на ходу здесь же, на выставке, холодной закуской с неизменными горячими сосисками. Степенный вахтер с развевающейся седой бородой и золотой медалью на шее подает чай.

   А по окончании дневных работ к вечеру все идут обедать в ресторан "Вена" на улице Гоголя. Там в обоих залах полно народу. Посетители -- художественная богема: артисты, художники, писатели, иногда адвокаты.

   На стенах рисунки, шаржи художников, автографы писателей -- все подарки авторов ресторану, у которого не было хозяина, а все дело вела артель официантов.

   Кормили хорошо, за рубль пять блюд, да каких: порций не было, ешь сколько можешь вместить; официанты то и дело подносят блюда для повторения. Провинциалы-художники с робостью переступали порог ресторана и почтительно проходили между рядами столов, за которыми восседали лощеные питерцы с удивительными проборами на головах, в изящных смокингах, адвокаты во фраках, при больших деловых портфелях, изящные дамы с особенным петербургским тоном в костюме. Здесь не было шума московского трактира, не было вольностей и пьянства. Здесь и приезжая "широкая русская натура" укладывалась в правила европейского поведения и говорила почти шепотом. Только петербургские "известности", постоянные посетители ресторана, позволяли себе некоторое выпячивание из общей массы и, привстав из-за стола, подымали бокал, чтобы выпить за здоровье особы, сидящей в противоположном конце зала, но делали это без нарушения тишины и благопристойности.

   Никифоров недолюбливал этот ресторан и его публику.

   -- Хорошо-то оно хорошо насчет жратвы и всего прочего, да только ешь и оглядывайся: так ли сел, да так ли взял вилку. И публика тоже: смотри, какие лощеные, и гениями дуются. А посмотри на них в работе -- гнильцой отдает. Одна видимость. Здесь все -- интеллигенция от искусства, в которой есть лоск, а таланта не видно. У нас в Москве и в трактирчике скорее талант найдешь, хоть и без полировки.

   После обеда через час или два все уже торопились на собрание Товарищества или к кому-либо из товарищей на его вечер. Изо дня в день -- шумные дни на выставке и бессонные ночи. Никифоров жаловался:

   -- Должно, я помру здесь от этого угара. Надо бы в Москву да за работу, а что ни говори -- и тут интересно. Жизнь кипит, и не мешает насмотреться на этих аристократов, авось пригодится. Все, брат, интересно!

   Никифорову совсем повезло: распродал свои вещи, одну в академический музей, и еще получил заказ на два портрета. Он остался в Петербурге на все время выставки. Выставка создавала условия для существования художника, возможность для него поехать куда-либо на этюды, не гоняться за заказами и работой, не связанной с искусством.

   Положение художника зависело от различных случайностей и прихоти покупателей.

   Никифоров указывал на одного мецената:

   -- Посмотри на его булавку в галстуке -- чего она стоит. Ведь за нее одну можно было бы прожить и проработать несколько лет.

   Действительно, булавка стоила, вероятно, дорого. Она как бы символизировала своего хозяина, так как изображала паука из какого-то темного камня с огромным бриллиантом вместо головы.

   -- А пожалуй, из этого тоже ничего не выйдет, -- продолжал Никифоров. -- Тут он отдаст паука, а в другом месте для чего иного обдерет других. Жаль, не понимаю ясно экономики, мало читал и не знаю, как быть, а так тоже нельзя, чтоб вечно от пауков зависеть. Я вот пишу портрет, и хочется, знаешь, что сделать? Взять раму с холстом да со всего размаха так ахнуть по голове заказчика, чтоб он по плечи проскочил сквозь холст! Уж одно бы выражение его чего стоило, когда он очутился бы с подрамником на шее среди продранного холста.

   Были мы у Киселева. Шел разговор о том, где кто намерен работать этим летом. Киселев и Дубовской собирались ехать на Кавказ, где у Киселева была своя дача-мастерская. Киселев особенно на этот раз восхищался морем, горами Кавказа и всею прелестью Кавказского побережья.

   Вижу, что с Семеном Гавриловичем неладное делается: он хочет сказать что-то и не решается, начнет слово -- досадливо отмахнется рукой и замолчит. Только вздыхает и усмехается.

   Пришли домой, лег он на кровать, подложил руки под голову, смотрит в потолок, промычит что-то и улыбается загадочно. Спрашиваю:

   -- Что с тобой? Чему ты посмеиваешься?

   -- Чему? А вот чему: они там у Киселева раскудахтались: я на Кавказ, и я туда же. Мы вот питерцы, профессора, без Кавказа на свете жить не можем, а вы, москвичи, шантрапа разная, в Рязанской губернии: телушек пишите.

   -- Ну так в чем же дело?

   -- А в том, что и я им штуку выкину, нос утру: возьму да тоже на берег моря поеду, да еще так, что там и мастерскую построю. Да на балкон выйду и так же, как Киселев, закричу: "И я видел море! Радуйся, наше подполье!"

   -- Постой, Семен Гаврилович, ты лучше попроси Киселева прочитать "Золотую рыбку" Пушкина, вещь назидательная!

   -- Это что, "не хочу быть крестьянкой, а хочу быть столбовой дворянкой"? Верно, именно так! И вот, чтоб мне перевернуться на этой кровати, если не поеду я в Крым и не построю там мастерской! Накось, выкуси! Буду говорить: видали ваш Кавказ, у нас в Гурзуфе почище будет! Ей-богу, назло им, из зависти построю!

   -- Ну, а деньги где возьмешь?

   -- Деньги? Пауку душу заложу! Портрет барыни напишу, из старухи молодую сделаю, да еще красавицу, им это нравится, а заплатят хорошо. Жрать не стану, а деньги соберу!

   Вижу, парень не на шутку задумал, и теперь его не удержишь. Воля у него была большая.

   А Никифоров разошелся еще больше.

   -- Я их всех сейчас ненавижу! Члены Академии, вершители искусств! Умеют только придворный пирог делить да чеки подписывать, а наш брат на лучший конец в почтовой кассе на сберегательной книжке четырнадцать рублей держит. Здесь молодые фраки понадевают да петухами около барынь ходят, а светила светились, светились, да и просмолились, коптеть стали и старые свои имена треплют, пишут, как на аукционе, разную дребедень.

   -- Семен Гаврилович! Посмотри, -- говорю, -- на свои ногти.

   -- А что же, через них у меня и ногти чернеют. Не могу этого слышать и видеть, назло им все буду делать, назло во какую вещь закачу! Брошу Рязанщину и прямо под солнце, в Крым, и бух в море!

   И закатился смехом.

   Вижу, что отлегло у него, но знаю, что он вступил уже в новую полосу переживаний, с которой его теперь не свернешь.

   Наступила весна. Мартовскими усилиями и старанием дворников зима была согнана с улиц. Не стало снега. С Николаевского моста было видно, как, готовясь к ледоходу, люди длинными шестами с железными наконечниками кололи и прогоняли под мост размежеванный лед. По торцовым мостовым мягко катились на резиновых шинах экипажи.

   На Морской по солнечной стороне беспрерывной волной двигалась в послеобеденный час праздничная публика, радуясь чуть заметному теплу весеннего петербургского солнца.