-- Ты мог угробить?
-- Еще как! В Крыму один чиновник пишет пейзажи и продает непонимающей сезонной публике. Известно что: синее море, зеленые кипарисы. Полное невежество, а уже самоуверенность. Приходит ко мне. "Вы, -- говорит, -- художник, читал о вас в газетах, так я хочу взять у вас несколько уроков для своей, так сказать, шлифовки". Понимаешь? -- шлифовки, когда человек еще ни а, ни бе не понимает. Ладно, думаю, пошлифую тебя. Уроков, говорю, не даю, но ради шлифовки готов заняться с вами.
Пошли мы с ним на берег моря, стал он писать камни и воду. Положит мазок, а я говорю: "Не так, всмотритесь -- тон не тот, проверьте его с отношением к камню. Возьмите точное отношение неба к скалам. Каждый мазок кладите без повторения и верный, в упор". Он туда-сюда, хочет отделаться попроще, смазать как-нибудь, а я не даю, наседаю, шагу не позволяю сделать в отсебятину. И так часа три. Пот с него градом. Кончился сеанс, побежал он домой опрометью. На другой день приходит ко мне его жена и от имени мужа просит обождать с уроками несколько дней. Спрашивает еще, сколько они должны мне за урок. "А что, -- говорю,-- с вашим мужем?" -- "Ох, -- отвечает жена, -- у него после урока все разбито, слег, и ночью даже бред был".-- "Это, -- говорю, -- всегда бывает при шлифовке. Денег я не беру за это дело, а только вы не пускайте вашего мужа брать уроки, так как идущие в шлифовку после третьего сеанса на стену лезут или начинают жен бить, ежели семейные". С тех пор ни мужа, ни жены я больше не видел.
Выставка в Петербурге закончилась. Назначено было последнее товарищеское собрание. Едем туда с Никифоровым, и я прошу его дорогой:
-- Ты хоть на прощание не спорь со стариками, чтоб чего не вышло.
-- Ладно, -- отвечает он, -- там видно будет.
А я чувствую, что у него в голове что-то засело.
На собрании опять поднялся проклятый вопрос о мерах улучшения качества выставки, о замене драпировки материей другого цвета и других мероприятиях, которые, конечно, не могли изменить общего положения вещей.
Даже Репин с некоторым пафосом заявил:
-- Действительно! Это положительно необходимо! А то -- скажите, пожалуйста, -- все этот коричневый фон, это однообразие! Ведь надо же, наконец!..
А Маковский подхватил:
-- Конечно, необходимо! -- И, обращаясь к Никифорову, как бы с укоризной продолжал: -- А то вот, батенька мой, все говорят: не то, не то, а сами не знают, что надо.
-- А что надо? -- спросил, приподымаясь, Никифоров.
-- Как что? Надо, чтоб, во-первых, все поняли, что это необходимо, что без этого нельзя.
-- Без чего нельзя? -- спрашивает Семен Гаврилович.
Маковскому тон его, видимо, не понравился. Сверля глазами своего оппонента, он начал горячиться:
-- Нельзя без того, чтоб не поднять выставку, не заинтересовать публику и не привлечь новые силы.
У Никифорова тоже сверкнули глаза. Тяжело дыша, с перерывами, он заговорил:
-- Улучшить... да... привлечь... ну да... а чем улучшить и кого привлечь? Разве вот мы... ну да... молодые, не шли к вам, а вы вот... не гнали нас?.. Разве вы нас, безбородых, слушаете?
Раздались протестующие голоса: "Он говорит не по существу! Зачем это?"
Но Никифорова нельзя уже было удержать. Он продолжал:
-- Не по существу? А где ваше существо? Где ваши заветы? Да, ваше значительное? Разве не разменялись на мелочи?.. Вот... не торгуете уже в розницу?
Голоса:
-- Какое право он имеет так говорить?
Никифоров с болью в голосе:
-- Да, имею, потому что... ну вот, мне больно, и я тоже люблю и хочу, чтоб было хорошо. Вы ведь были молоды и по-новому творили, а теперь новое не признаете и вот ищете выхода, а надо, чтоб вы, как прежде, любили свободу, чтоб сами были молоды и с нами вместе, и мы тогда горы опрокинем! Вы полюбите нас, дайте дорогу молодости, и тогда придут к вам и тогда... да -- тогда все будет наше, родное, и не умрет, а вас полюбим. А если нет -- так не будет жизни, все рушится, и вам, да, вам достанется одно проклятье!
Он выкрикнул последнее слово, упал на стол и забился в рыданиях.
Произошло замешательство, его стали успокаивать, а Репин произнес серьезно:
-- А знаете ли? Он прав, нам о себе надо бы подумать, а не так -- искусственно.
Я увез совсем разбитого Никифорова с выставки. Дома Семен Гаврилович, казалось, совсем пришел в себя, успокоился, но, улегшись в постель, вдруг заявил:
-- Когда так, то так! Ни на копейку меньше!
-- Ты что еще задумал? -- спрашиваю.
-- Шабаш! Все побоку: и Рязанщину и Крым!
-- Ну, а дальше что?
-- А дальше то, что еду я в Рим.
-- Подожди: ты, кажется, еще не пришел в себя и перепутал, где Рим и где Крым.
-- Говорят тебе, в Рим, и не перепутал: река Тибр, Форум, Колизей, Леонардо да Винчи, Виа Аппиа, акведук, термы Каракаллы, римский папа и макарони. Справься по энциклопедии.
-- Нет, ты угорел!
-- Как хочешь -- подохну, а поеду!
-- Ну, если подохнешь, то не поедешь, но ты хоть скажи, в чем дело?
-- Изволь, теперь я уже могу говорить. Слушай. Крым оказался -- сущая брехня! Все в нем есть и ничего нет. Опошлен. Дамочки и проводники, а в парках румынские музыканты завывают. Силы нет, мармелад. В другом месте надо себе зарядку делать, а там только заканчивать, под солнцем и на фоне моря. И надо сил набираться. Все мы жиденькие, у стариков силишек только на анекдоты осталось да на кислую мораль. Большого нет ничего, разве еще у Репина да Сурикова. А большое надо, и ему следует учиться. А где учиться? Можно в Вавилоне -- Париже, либо в Риме. По-моему, в Париже все готовый рецепт для современности: рецепт символизма, импрессионизма и всего, чего душа пожелает. Разжевал -- и готово дело. А в Риме не то. Там великаны от вечного. У них рецепта нет, и для современности так прямо ничем не поживишься, но их размаху, монументальности, умению впитать в себя дух эпохи и отношению к ремеслу искусства поучиться следует. Они не чета нам, сладеньким да кисленьким. И поеду я туда, к ним, и там разверну такое, чтоб здесь все надулись от зависти и сразу лопнули.
-- А сам ты не лопнешь от натуги?
-- Ну что ж, по-твоему лучше воронье долголетие влачить? В Рим, и никаких чертей! -- закончил Никифоров со смехом.
Я ему напомнил: "Не хочу быть столбовой дворянкой, а хочу быть вольною царицей". Но, кажется, он не расслышал и уже засыпал.
Никифоров собрал денег с выставки, и случилось еще так, что в Московской школе учреждена была стипендия на посылку за границу талантливого ученика. Стипендию присудили Никифорову как молодому художнику, недавно бывшему учеником школы.
И вот однажды вечером со Смоленского вокзала тихо тронулся поезд, увозя за границу слабое тело Семена Гавриловича и его сильный протестующий дух.
С ним поехала и оберегавшая его Н.
Из-за границы Никифоров писал:
"Италия, Рим! Когда же вы перестанете быть великой притягательной силой? Я не смогу описать того, чем дышу. Самый воздух насыщен ароматом искусства, как стены храма запахом фимиама. Чтобы описывать впечатление от великих мастеров, надо быть таким же великим поэтом, как они художники. Я чувствую только усиленное биение сердца. Титаническая сила духа Микеланджело, таинственная задумчивость Леонардо, торжество с некоторой пряностью Рафаэля, краски Тициана и болезненная нежность Боттичелли! "Примавера"! Какая тонкость, изящество! Если увидишь моего "Прасола", скажи ему, что он дурак! Чему он смеется? Над собой смеется! Довольно нам кланяться священному лаптю. Лучше рожу умыть, причесать патлы да приложиться к ручке одной из граций Боттичелли. Вот так надо рисовать! А вообще -- не стоит и говорить об этом, а скорее самому приниматься за работу, где атмосфера способна заразить тебя великим, хотя бы ты думал по-новому, не по-ихнему. И я уже заквасил тесто, а что из него испеку -- видно будет".