Аккуратнейшим образом расплачивался за свои приобретения и сам приезжал за ними в день закрытия выставки. Привозил с собой простыню, веревки, все тщательно упаковывал и увозил, как святыню. Он не имел своего дома, но все комнаты его квартиры были увешаны картинами. Придя домой, он усаживался перед ними и (по его выражению) беседовал с ними. Очевидно, искусство давало ему сильные переживания. Это был настоящий эстет. Получая от искусства здоровую пищу, он не предавался обычным затеям людей его среды. Жаловался на своего компаньона по торговле.
-- Подумайте: что ни праздник, он в Яру или другом вертепе. Ну, конечно, вино, цыгане и все прочее. Да еще первопуток справляет. Первый снег только забелит улицу -- он сейчас же нанимает тройку и на санях с компанией летит к Яру. Сани, конечно, изобьет по камням, приходится за все расплачиваться, зато прокатился по первой пороше. А у меня вот -- радость в картинах, да еще абонемент имею в оперу.
Таких, как Воробьев, было в Москве несколько. В большинстве это были старики, народ малообразованный, но любящий и ценящий искусство. А вот их дети, получившие даже высшее образование, не все отличались большой чуткостью к искусству. Часто их приобретения на выставках носили характер прихоти, траты денег от избытка. Таковы были братья Морозовы. Они являлись на выставку, иногда вдвоем или втроем, приобретали вещи, а некоторое время спустя, при расплате, забывали даже, кто из них и что купил. Сперва они приобретали картины на передвижной выставке, потом искусство передвижников им надоело, и они стали собирать произведения новых течений, а картины передвижников выбросили из своих собраний. Дальше они перешли на иностранных художников, меняя свои взгляды и вкусы на искусство, как моду на костюмы.
Характерной фигурой коллекционера -- любителя живописи из старого купеческого круга являлся москвич Свешников Иван Петрович.
Высокого роста благообразный старик с длинной седой бородой и седыми прядями на голове. Глаза испытующие, зоркие, левый лукаво прищурен. При легком волнении у него начиналось подергивание мускулов левой щеки и перекашивался рот.
Состояние Свешников имел, вероятно, большое. У него был огромный меховой магазин, вел он где-то и лесные операции. Образования не имел почти никакого, с трудом писал письма, что не помешало ему завоевать себе положение в кругу капиталистов.
Старик любил деньгу и с большой неохотой с ней расставался, но любовь к искусству заставляла его приносить эту жертву, и он приобретал ежегодно доступные для его понимания вещи. "Не знаю, как впутался в это дело, -- говорил Свешников, -- а только люблю художество. Именно сказать -- душу в нем отвожу. Ведь вот есть же такие люди, что все высматривают и все доподлинно изображают. И сам свою душу, как на ладони, видишь через их картины. Чем сам любовался на природе да скорбел на людях, и в картине то подмечаешь. Истинное слово. Вот только что дороговато". И он пускался на все, чтобы выторговать, сколько можно. Покупая вещь, он корил ее, доказывал, что она не стоит назначенной цены, выражаясь в таком роде:
-- Ну что же, действительно, я не говорю, чтобы она очень плоха, но и не казиста же! Так только -- наполовину. Ну и пусть цена будет божеская, а то вишь сколько!
-- Если она вам не нравится, то зачем вы ее и покупаете, -- говорили ему, -- а если нравится -- значит, признаете ее за хорошую, а потому и заплатить должны дороже.
Свешников на это хитрил:
-- Это уже я так, чтоб парочкой к другой заодно подвесить, а то и не глядел бы на нее.
К художникам, однако, относился с уважением, никогда у него не было к ним пренебрежительного тона; больших мастеров особенно чтил, именуя их мужами.
-- Великие мужи Репин, Суриков, Поленов и другие достойные чести художники, просветители и усладители душ наших, -- говаривал Свешников.
Но когда, после долгих переговоров об уступках, приобретал он картину, это не означало конца дела. Надо было получить с него деньги, а это не так легко удавалось. Свешников не оставлял даже задатка за картины, требовал к себе полного доверия.
-- Мое слово крепко, -- говорил он, -- ударили по рукам, значит, так тому и быть. Ни художник меня не подведет, коли он художник вправду, ни я его не надую, потому что уважаю его дар и свое слово. Ну, а торговаться перед куплей до смерти буду.
Он старался всеми средствами оттянуть уплату за приобретенные вещи -- ведь на эти деньги еще могли бы нарасти в банке проценты.
Купил он однажды на довольно большую сумму картин у разных художников, ходил к нему наш артельщик за деньгами -- и все безрезультатно. Наконец звонят ко мне от Свешникова, чтобы я приехал к нему лично в назначенный день к двенадцати часам за получением долга. Пришлось ехать. В доме у него пустынно и скучно, одни лишь картины придают особую свою жизнь большим комнатам.
Свешников встретил меня чрезвычайно любезно, повел в столовую. Там, за накрытым столом, уставленным закусками и винами, сидела у чайного прибора его супруга с шалью на плечах и еще незнакомый старик, с внешностью, противоположной Свешникову: он был плотный и сытый, коротко стриженный и бритый, как актер. Свешников представил меня своей жене и познакомил с гостем, назвав его по имени и отчеству Филармоном Филармоновичем.
-- Такого имени как Филармон, -- говорю я, -- кажется, не существует.
Гость рассмеялся:
-- А вот аз есмь раб такой -- Филармон, и вся Таганка этак меня величает.
Свешников добавил:
-- Удивляетесь? Поймете, в чем дело, когда он про себя расскажет.
Филармон Филармонович его перебил:
-- Ты, Иван Петрович, сперва напои, накорми да и в баню своди, а тогда и вели рассказывать. У нас вот так-то!
-- В чем же дело? -- засуетился Свешников. -- Прошу покорно!
Филармон зазвенел графинчиком, рюмками и умело начал распоряжаться всем, что было на столе. Супруга Свешникова степенно разливала чаи и молчала, точно набрала в рот воды.
-- Вот мы частенько так-то соберемся, два старых дурака, и беседуем об умных делах, -- говорил Свешников, -- а чего недопоймем, у других спросим -- пожалуй, к смерти и подучимся.
Разговор пошел об искусстве:
-- Например, скажу о картинах. Любил это дело сыздавна, а наиболее помог мне Павел Михайлович Третьяков о них суждение иметь, пелену с глаз моих снял и сделал меня зрячим.
Филармон быстренько-быстренько справлялся с ветчиной и на нас ворчал:
-- Не пьете? И без вас сам себе здоровье нагуляю и вам того же пожелаю, -- и опрокидывал рюмочки.
Он производил странное впечатление: на вид казался не то лордом английским, не то актером из комедии, а когда не смотришь на него и только слышишь его речь -- чувствуешь, что говорит настоящий московский купец старого закала, хотя и вовлеченный в новые переживания.
-- Ну, как же это он у тебя пелену снял? -- спрашивал Филармон.
-- А вот как, -- рассказывал Свешников. -- Захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. "Что ты, -- спрашиваю, -- Павел Михайлович, здесь делаешь?" -- "Молюсь", -- говорит. -- "Как так? без образов и крестного знамения?" -- "Художник, -- отвечает Третьяков, -- открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения". Вот как сейчас слышу эти его слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел. И вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал.