Выбрать главу

   -- Пожалел капиталец затратить, -- вставил Филармон.

   У Свешникова запрыгала левая щека.

   -- Не то, что денег стало жаль, а как увидел, что Третьякова не осилить, забрал он уже самое лучшее, да и понятия больше имеет. Так я решил лучше в его монастырь ходить и там молиться, а у себя по малости вешать, для услады.

   Филармон дразнил Свешникова:

   -- Так-то подешевле! Уж признайся: с единым расставаться трудно стало?

   Я понял, что под "единым" он подразумевал миллион.

   У Свешникова еще сильнее задрожала щека.

   -- И единым не укроешь! Гляди: вот на стене, кажись, не густо, а посчитай, чего стоит! Тебе хорошо, дешево отделываешься, купил пару абонементов в театр да на концерты -- и баста, а дома музыкантов и певцов только ужином угощаешь.

   Супруга Свешникова безмолвно перетирала стаканы и разливала чай.

   -- Посмотрите на него, -- продолжал Свешников. -- Был настоящим московским купцом, благообразие имел, а теперь бороду соскоблил, голову под машинку пустил, и неизвестно, в каких ролях на старости актером ходит.

   -- Нет, вы лучше скажите, как вы думаете насчет музыки? -- неожиданно задал мне вопрос Филармон.

   -- Что же, -- говорю, -- признаю и это искусство. Люблю музыку.

   -- То-то! А я вот раболепствую перед ней, и оттого имя мое Филармон.

   -- Он тоже из зараженных, только по другой линии, -- говорит Свешников. -- Пусть о себе подробно скажет. Жаль, что никто из писателей не подслушал, как он о себе повествует -- что твой поэт! Особенно после рюмочки, -- добавил с маленькой ехидцей Иван Петрович.

   Я стал просить Филармона объяснить, почему его окрестили этим именем, и услышал такую длинную повесть из его жизни:

   -- Меня от крещения, -- говорил он, -- звали, собственно, Парамоном Парамоновичем. Учился я, как видно, в одном с Иваном Петровичем университете -- в лавке за чужим прилавком, а потом и свое дело завел. Фабричку и самоткацкое поставил, а на них и меня господь благословил. Не хвастаюсь, да и тужить грешно -- на свой век хватит. Хоть прибыли на уме лежали, а душа тянулась и к чему-то другому. Когда в положение вошел -- выбрали меня старостой церкви нашего прихода. Церковному делу усердствовал и любил колокольный звон. Бывало на пасху после обедни сам на колокольню выходил. Один колокол у нас Козлом звали, а самый большой Гурманом величался. На нем я стоял, а на меньших мои молодцы подручными работали. Как начнут переплетать на малых, затявкает Козел, а я раскачаю язык у Гурмана да как бухну на все сорок сороков! Батюшки мои! Колокольня ходуном заходит, голуби под облака вскинутся, а я, знай, Гурмана по бокам глажу! Гул, звон в ушах стоят и по всему свету разносятся, а в глазах так даже красные круги плавают. Эх, была сила перезвонная!

   -- Слышите, как поет? Соловей-разбойник -- одно слово! -- перебил Свешников, а супруга его сидела молча и неподвижно под турецкой шалью, как фарфоровая кукла.

   -- А то еще у меня приятель протодиаконом был от Успенского собора, -- продолжал Филармон. -- Голос -- гром небесный! На свой престольный праздник -- Флора и Лавра -- як себе его залучал. Хоть и капризный был и дороговато стоило, но я не скупился. Перед обедней, не боясь греха, по обыкновению графинчик смирновки опрокинет, зернистой икоркой на горячих калачах позабавится -- зато и уважит! Как дойдет на многолетии до православного христолюбивого воинства -- душа замирает: неужто, думаешь, еще подымет? А он, знай, вверх забирает! На паникадиле стеклянные подвески дребезжат, свечи тухнут, а на клиросе певчие за животы хватаются, чтоб ему только в ноту попасть. На конце разразится так, что под сводами храма, кажется, ему кто-то другой откликается. Да, наслаждалась душа и звоном и голосом, а потом вдруг все и оборвалось.

   -- Что же, колокола полопались, или протодиакон с кругу спился? -- задал вопрос Свешников.

   -- Ни колокола не полопались, и протодиакон долго еще на своей линии держался, а только душа моя на другое опрокинулась. А было вот как: умерла супружница моя, царство ей небесное, Марфа Степановна...

   Филармон вздохнул, помянул печальное событие еще одной рюмочкой и продолжал:

   -- Что делать? Стали ее отпевать. У меня только что новый хор образовался, были в нем и такие, что в консерватории учились. Как запели "плачу и рыдаю" -- тихо да согласно -- душа моя, казалось, от земли отделилась и вместе с Марфой Степановной на небесах витать стала. Высокие и низкие голоса в согласии по душе расстилались. Облегчение почувствовало мое скорбное сердце, и с той поры я тихое пение возлюбил!

   Сперва церковное, а потом и в оперу стал заглядывать, куда меня племянник направил. И там сладкие минуты переживал, чужому горю слезу ронял и счастью чужому радовался. Свез меня было племянник и в оперетку, да, признаться, не понравилось. Девки на сцене повыше колен юбки подымают, а кавалеры кругом них вертятся.

   -- Не к лицу, -- говорю ему, -- московскому степенному купцу на глазах всех этому делу предаваться.

   Не нравился мне уже и протодиакон. Вижу: орет он все одно и то же, а у колоколов только со стороны видал, как языки болтаются. Абонементы в оперу завел, на концерты ездил, кучеру по ночам покоя не давал.

   Признаться -- пленился музыкой, и за такое к ней пристрастие и прозвали меня Филармоном. Как где появлюсь -- в банке ли, в трактире Арсентьича -- все в один голос: "Честь имеем, Филармон Филармонович!"

   Забыли, как и звать-то меня по-православному, а из-за этого чуть было грех большой со мной не случился. Извините, пожалуйста, вы, может быть, человек неверующий, а мы еще у себя на памяти бога держим.

   Так вот, говеючи, подошел я причащаться. Раскрыл рот, а диакон возгласил: "Причащается раб божий Филармон!" Потом спохватился да как фыркнет! и батюшка от смеха животом затрясся, а я поперхнулся и чуть причастие не обронил. Вы как думаете, шутка это, что ли?

   Перед уходом я напомнил Свешникову о его обещании уплатить художникам долг. Сразу левый глаз стал у него немилосердно мигать, рот перекосился, и запрыгала щека.

   Он торопливо заговорил:

   -- Я пригласил вас, собственно, затем, чтобы вы не беспокоились. Сейчас, хоть зарежьте, уплатить не могу, а после троицына дня сам внесу на ваш товарищеский счет все денежки. Пока что поезжайте вы спокойненько к себе в деревеньку и отдохните до будущего нашего приятного свидания.

   Из рядов интеллигенции, приобретавшей картины, выделялся своим постоянством некто Минин.

   Ежегодно являлся он на выставку и отбирал вещей ровно на три тысячи. В картинах он разбирался, относился к ним со вниманием и любовью и никогда не выколачивал у художника уступки. Бывал только в затруднении, когда сумма превышала три тысячи. Тогда художники сами шли ему навстречу и уступали в цене. Спрашиваю у Минина, почему он тратил такую определенную в год сумму, ни больше, ни меньше, как три тысячи?

   Минин, смеясь, объясняет:

   -- Вы слышали о четырех братьях-разбойниках?

   Я вспоминаю о сборнике арифметических задач, составленном четырьмя преподавателями, которых гимназисты прозвали разбойниками.

   -- Так вот, -- говорит Минин, -- один из четырех разбойников я и есть. Должно быть, много беды наделали мы своими задачами гимназистам, да и вам, художникам, вероятно, перепадало; так я, чтоб загладить свой грех перед вами, решил всю сумму, которую ежегодно получаю за учебник, тратить во спасение своей души. И я спокоен бываю, когда у меня не остается ни копейки от этих денег.

   Аккуратнейший был человек и платил с таким видом, как будто действительно снимал с себя какую-то тяжесть.