Нам сейчас во всеоружии обширных историко-искусствоведческих знаний, с позиций строгой научной методологии нетрудно спорить с Минченковым, упрекать его в тех или иных упущениях и промахах, вносить коррективы в его суждения.
Вместе с тем иной раз бывает небесполезно вдуматься в его «свидетельские показания», даже если они поначалу смущают, не отбрасывать их с порога. И тогда можно, скажем, обнаружить рациональное зерно в его рассказе о том, как Репин не дал Льву Толстому ответа на вопрос, для чего он написал «Крестный ход в Курской губернии». Эпизод любопытный и вполне достоверный. Но принимать ли отказ Репина от разъяснений за доказательство интуитивности его творческого процесса, как если бы художник не отдавал себе отчета в идейном смысле создаваемого произведения, не ведал, что творит? Разумеется, нет. Дело тут совсем в другом. Вспомним, — не так ли сам Толстой, когда его однажды спросили, что он хотел сказать своей «Анной Карениной», ответил: чтобы объяснить это, понадобилось бы вторично написать весь роман от первого слова до последнего. Не то ли же самое с «Крестным ходом»? Речь идет о бесконечной внутренней сложности всякого большого произведения искусства, о неисчерпаемости его содержания, о невозможности его «пересказать», о его несводимости к объясняющим формулам…
Подытоживая разбор книги Минченкова, мы должны вновь подчеркнуть, что, если наряду с неоспоримыми ее достоинствами бросаются в глаза столь же неоспоримые недостатки, то наличие последних, в конце концов, не удивительно и объяснимо, — эти недостатки предопределены как неизбежными особенностями самого жанра воспоминаний, так и обстоятельствами, в которых книга создавалась. Гораздо больше удивляет другое — масштабность замысла, доведенного до успешного конца, та стихийная талантливость, вероятно, даже не осознанная и самим автором, с какой написана на склоне лет эта первая и единственная его книга.
Есть в ней более сильные главы и более слабые. Превосходны, например, портреты И. П. Богданова и С. Г. Никифорова. Сочностью языка, рельефностью лепки образов, выразительностью психологических характеристик они являют собой образцы настоящей, притом хорошей, художественной прозы. В противоположность им, гораздо менее удачна глава о В. М. Максимове, сведенная в основном к полуанекдотическому рассказу о похождениях в графской усадьбе, за которым утрачивается истинный образ этого художника. Многое от забавного анекдота есть также в главах о Е. Е. Волкове, П. А. Брюллове, А. К. Беггрове. Зато очень хороши и серьезны очерки о Н. Н. Дубовском, В. И. Сурикове, А. И. Куинджи, В. Д. Поленове, Н. А. Касаткине, где имеются поистине драгоценные по сообщаемому материалу страницы. Это от Минченкова мы, например, узнали о мучительных метаниях позднего Сурикова в работе над картиной «Степан Разин»; Минченков донес до нас черты сложного духовного мира Дубовского, ему же мы обязаны изложением педагогических методов Касаткина…
Насыщенные множеством фактов, написанные с замечательной честностью, неподдельной искренностью и душевной теплотой, «Воспоминания о передвижниках», как уже говорилось выше, занимают видное место среди нашей мемуарной литературы из области искусства. К этой книге часто обращались и будут не раз еще обращаться не только историки отечественной живописи, но и все те, кто ею так или иначе интересуется, кому она дорога и близка.
Эпиграфом к своей книге Минченков поставил слова Дубовского, посвященные памяти ушедших товарищей:
«…И мы уйдем, но счастье наше в том, что каждый из нас оставит частицу своего „я“ другому поколению, и оно помянет нас, поверьте, добрым словом!»
Эти слова всецело и с полным правом должны быть отнесены к самому автору книги.
Я. Д. Минченков. Оставленный храм (Австрия). 1905
Я. Д. Минченков. Школьники. 1908
Я. Д. Минченков. Вечер на Дону. Начало 1930-х гг.
Я. Д. Минченков. Этюд. Середина 1920-х гг.