Неузнаваемыми стали и этюды на стенах: они засветились волшебным светом и заиграли всеми отливами перламутра.
Залитый алыми лучами, с золотой теперь заплатой на рубахе, стоял среди комнаты торжествующий Иван Петрович. Подняв вверх указательный перст, он говорил:
— Смотри, смотри, каково в нашей стране бывает! Я об этом говорил! Вот оно, волшебство природы! Вот что надо в искусстве: торжество великого праздника! Одеяние из парчи и злата! Смотри, что делается: солнце жжет мой снег, горят воды! Да, да!.. Видишь «Пробуждение»? Видишь, как у девушки лицо запылало? Вот как бы ей жить надо, а не киснуть под жалкой березкой. И нам, чтоб сделать что великое, надо загореться вот таким огнем! Верно, брат, и я, малый человек, понимаю все это. Понимаю, а — не могу!
Но сжимались тяжелые веки туч и закрыли лучистое око. Оно погасло, и в комнате стало темно, а на дворе зашумел первый весенний дождь.
Больше мне не пришлось бывать в тупике. Наступили великие события, прокладывалась дорога шествующему социализму, и в искусстве происходила переоценка ценностей. Пролетариат оказался не только не чуждым искусству, но проявил к нему необычайную чуткость и любовь. Деятели искусств получали признание и поддержку от народного Советского правительства. Среди них и малому художнику из тупика присуждена была пенсия, дававшая ему возможность существовать и работать. Богданов чувствовал себя счастливым, несмотря на то, что почти совсем оглох, постарел и начал похварывать.
Но скоро и его счастью наступил конец: подошло время, и он оставил свое бедное обиталище навсегда.
Долго я не решался включить Богданова в свои «Воспоминания». Всегда возникал у меня вопрос: что и кому дал этот скромный, мало приметный на широком поле искусства художник? Для кого могут быть интересными в наши дни его произведения, и с кем он поведет теперь разговор через них?
И вот в моей памяти возник эпизод, связанный с именем Богданова, разрешивший мои сомнения.
Мне пришлось быть в Третьяковской галерее, когда ее осматривала экскурсия рабочих-кожевников.
Подошли к двум картинам Богданова. На одной, под названием «Расчет», было изображено, как деревенский мужик пришел к кулаку за расчетом и в недоумении разводит руками: выходит так, что по счету кулака мужичку нечего и получать за свою работу. Кулак умело обсчитал мужика. Другая картина, «В ученье», представляла сцену, как пьяный сапожник обучает мальчика-подмастерья: наставительно подняв палец, пилит мальчугана и так грозит ему, что тот горько плачет[258].
Руководитель экскурсии давал такое пояснение картинам:
— Вот образец натуралистической школы, здесь художник, снабдив свое произведение узкой тенденцией, фотографически воспроизводит определенное явление, не заботясь о самом ценном в искусстве живописи — форме, которая сама по себе может служить основанием произведения. Голый факт еще ничего не говорит за себя.
Здесь заговорили между собой два рабочих.
— Ты, голова, слушай-ка, что тебе объясняют! — говорил один.
— Ну что ж, — отвечал другой, — это он верно решил, что факт в картине. Небось, и тебе приходилось за расчетом приходить, а тебя завтраками угощали либо просто в шею гнали.
— Нет, этого не случалось, а вот в ученье так действительно влетало. Хозяин тоже сапожник был и так же под пьяную руку начнет, бывало, со слов, а потом на ременный пояс перейдет, и еще, идол, старается так, чтоб по спине медная пряжка ложилась.
Оба рассмеялись.
— Факт, говоришь?
— Факт.
Потом еще постояли перед картинами, один вздохнул, и оба пошли в другую комнату, где руководитель продолжал свои объяснения:
— После обозрения явного упадка искусства передвижников, — слышался его голос, — от их натурализма перейдем к восприятию задач, поставленных художником в другой плоскости; вот, например, портрет дамы под названием «Голубое с розовым».
Как восприняли рабочие «Голубое с розовым» — не знаю, но теперь, при воспоминании об их разговоре, мне стало ясно, что и у Богданова есть свои люди, с которыми у него найдется общий язык в рассказе о днях прошедших.
258