Выбрать главу

— Такого имени, как Филармон, — говорю я, — кажется, не существует.

Гость рассмеялся:

— А вот аз есмь раб такой — Филармон, и вся Таганка этак меня величает.

Свешников добавил:

— Удивляетесь? Поймете, в чем дело, когда он про себя расскажет.

Филармон Филармонович его перебил:

— Ты, Иван Петрович, сперва напои, накорми да и в баню своди, а тогда и вели рассказывать. У нас вот так-то!

— В чем же дело? — засуетился Свешников. — Прошу покорно!

Филармон зазвенел графинчиком, рюмками и умело начал распоряжаться всем, что было на столе. Супруга Свешникова степенно разливала чай и молчала, точно набрала в рот воды.

— Вот мы частенько так-то соберемся, два старых дурака, и беседуем об умных делах, — говорил Свешников, — а чего недопоймем, у других спросим — пожалуй, к смерти и подучимся.

Разговор пошел об искусстве:

— Например, скажу о картинах. Любил это дело сыздавна, а наиболее помог мне Павел Михайлович Третьяков о них суждение иметь, пелену с глаз моих снял и сделал меня зрячим.

Филармон быстренько-быстренько справлялся с ветчиной и на нас ворчал:

— Не пьете? И без вас сам себе здоровье нагуляю и вам того же пожелаю, — и опрокидывал рюмочки.

Он производил странное впечатление: на вид казался не то лордом английским, не то актером из комедии, а когда не смотришь на него и только слышишь его речь — чувствуешь, что говорит настоящий московский купец старого закала, хотя и вовлеченный в новые переживания.

— Ну, как же это он у тебя пелену снял? — спрашивал Филармон.

— А вот как, — рассказывал Свешников. — Захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. «Что ты, — спрашиваю, — Павел Михайлович, здесь делаешь?» — «Молюсь», — говорит. — «Как так? Без образов и крестного знамения?» — «Художник, — отвечает Третьяков, — открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения». Вот как сейчас слышу эти слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел. И вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал.

— Пожалел капиталец затратить, — вставил Филармон.

У Свешникова запрыгала левая щека.

— Не то, что денег стало жаль, а как увидел, что Третьякова не осилить, забрал он уже самое лучшее, да и понятия больше имеет. Так я решил лучше в его монастырь ходить и там молиться, а у себя по малости вешать, для услады.

Филармон дразнил Свешникова:

— Так-то подешевле! Уж признайся: с единым расставаться трудно стало?

Я понял, что под «единым» он подразумевал миллион.

У Свешникова еще сильнее задрожала щека.

— И единым не укроешь! Гляди: вот на стене, кажись, не густо, а посчитай, чего стоит! Тебе хорошо, дешево отделываешься, купил пару абонементов в театр да на концерты — и баста, а дома музыкантов и певцов только ужином угощаешь.

Супруга Свешникова безмолвно перетирала стаканы и разливала чай.

— Посмотрите на него, — продолжал Свешников. — Был настоящим московским купцом, благообразие имел, а теперь бороду соскоблил, голову под машинку пустил, и неизвестно, в каких ролях на старости актером ходит.

— Нет, вы лучше скажите, как вы думаете насчет музыки? — неожиданно задал мне вопрос Филармон.

— Что же, — говорю, — признаю и это искусство. Люблю музыку.

— То-то! А я вот раболепствую перед ней, и оттого имя мое Филармон.

— Он тоже из зараженных, только по другой линии, — говорит Свешников. — Пусть о себе подробно скажет. Жаль, что никто из писателей не подслушал, как он о себе повествует — что твой поэт! Особенно после рюмочки, — добавил с маленькой ехидцей Иван Петрович.

Я стал просить Филармона объяснить, почему его окрестили этим именем, и услышал такую длинную повесть из его жизни: