— Меня от крещения, — говорил он, — звали, собственно, Парамоном Парамоновичем. Учился я, как видно, в одном с Иваном Петровичем университете — в лавке за чужим прилавком, а потом и свое дело завел. Фабричку и самоткацкое поставил, а на них и меня господь благословил. Не хвастаюсь, да и тужить грешно — на свой век хватит. Хоть прибыли на уме лежали, а душа тянулась и к чему-то другому. Когда в положение вошел — выбрали меня старостой церкви нашего прихода. Церковному делу усердствовал и любил колокольный звон. Бывало на пасху после обедни сам на колокольню выходил. Один колокол у нас Козлом звали, а самый большой Гурманом величался. На нем я стоял, а на меньших мои молодцы подручными работали. Как начнут переплетать на малых, затявкает Козел, а я раскачаю язык у Гурмана да как бухну на все сорок сороков! Батюшки мои! Колокольня ходуном заходит, голуби под облака вскинутся, а я, знай, Гурмана по бокам глажу! Гул, звон в ушах стоят и по всему свету разносятся, а в глазах так даже красные круги плавают. Эх, была сила перезвонная!
— Слышите, как поет? Соловей-разбойник — одно слово! — перебил Свешников, а супруга его сидела молча и неподвижно под турецкой шалью, как фарфоровая кукла.
— А то еще у меня приятель протодиаконом был от Успенского собора, — продолжал Филармон. — Голос — гром небесный! На свой престольный праздник — Флора и Лавра — я к себе его залучал. Хоть и капризный был и дороговато стоило, но я не скупился. Перед обедней, не боясь греха, по обыкновению графинчик смирновки опрокинет, зернистой икоркой на горячих калачах позабавится — зато и уважит! Как дойдет на многолетии до православного христолюбивого воинства — душа замирает: неужто, думаешь, еще подымет? А он, знай, вверх забирает! На паникадиле стеклянные подвески дребезжат, свечи тухнут, а на клиросе певчие за животы хватаются, чтоб ему только в ноту попасть. На конце разразится так, что под сводами храма, кажется, ему кто-то другой откликается. Да, наслаждалась душа и звоном и голосом, а потом вдруг все и оборвалось.
— Что же, колокола полопались, или протодиакон с кругу спился? — задал вопрос Свешников.
— Ни колокола не полопались, и протодиакон долго еще на своей линии держался, а только душа моя на другое опрокинулась. А было вот как: умерла супружница моя, царство ей небесное, Марфа Степановна.
Филармон вздохнул, помянул печальное событие еще одной рюмочкой и продолжал:
— Что делать? Стали ее отпевать. У меня только что новый хор образовался, были в нем и такие, что в консерватории учились. Как запели «плачу и рыдаю» — тихо да согласно, — душа моя, казалось, от земли отделилась и вместе с Марфой Степановной на небесах витать стала. Высокие и низкие голоса в согласии по душе расстилались. Облегчение почувствовало мое скорбное сердце, и с той поры я тихое пение возлюбил!
Сперва церковное, а потом и в оперу стал заглядывать, куда меня племянник направил. И там сладкие минуты переживал, чужому горю слезу ронял и счастью чужому радовался. Свез меня было племянник и в оперетку, да, признаться, не понравилось. Девки на сцене повыше колен юбки подымают, а кавалеры кругом них вертятся.
— Не к лицу, — говорю ему, — московскому степенному купцу на глазах всех этому делу предаваться.
Не нравился мне уже и протодиакон. Вижу: орет он все одно и то же, а у колоколов только со стороны видал, как языки болтаются. Абонементы в оперу завел, на концерты ездил, кучеру по ночам покоя не давал.
Признаться — пленился музыкой, и за такое к ней пристрастие и прозвали меня Филармоном. Как где появлюсь — в банке ли, в трактире Арсентьича — все в один голос: «Честь имеем, Филармон Филармонович!»
Забыли, как и звать-то меня по-православному, а из-за этого чуть было грех большой со мной не случился. Извините, пожалуйста, вы, может быть, человек неверующий, а мы еще у себя на памяти бога держим.
Так вот, говеючи, подошел я причащаться. Раскрыл рот, а диакон возгласил: «Причащается раб божий Филармон!» Потом спохватился да как фыркнет! И батюшка от смеха животом затрясся, а я поперхнулся и чуть причастие не обронил. Вы как думаете, шутка это, что ли?
Перед уходом я напомнил Свешникову о его обещании уплатить художникам долг. Сразу левый глаз стал у него немилосердно мигать, рот перекосился, и запрыгала щека.
Он торопливо заговорил:
— Я пригласил вас, собственно, затем, чтобы вы не беспокоились. Сейчас, хоть зарежьте, уплатить не могу, а после троицына дня сам внесу на ваш товарищеский счет все денежки. Пока что поезжайте вы спокойненько к себе в деревеньку и отдохните до будущего нашего приятного свидания.