Он переехал на новую квартиру, маленькую, но с хорошей мастерской для работы. А долги и угрозы кредиторов по-старому нарастали. Но ударила революция и приостановила мелкую суету людей, требования кредиторов и описи по исполнительным листам.
Могучая волна революции[117] подняла всех на огромную высоту и заставила взглянуть на необъятный горизонт новыми глазами. Во взорах одних светилась радость, у других — растерянность и недоумение, а у иных ужас перед наступившей расплатой.
Я долго не мог быть у Шильдера, и он не приходил на выставку после февральских дней. Уезжая в марте в Москву, я зашел к нему проститься.
За вечерним чаем обменивались впечатлениями пережитых дней. События подняли дух Андрея Николаевича. У него явились новые надежды.
Нас было трое — Шильдер, его жена и я. Перешли в мастерскую, довольно большую и высокую комнату с боковым, доходящим до потолка и загибающимся на крышу окном. Впереди мастерской была маленькая пристройка, отделенная лишь аркой от большой комнаты. В ней было уютно: диван, несколько стульев, и из нее можно было видеть всю мастерскую с картинами на стенах и мольбертах.
Горела слабая лампочка, а в окно глядела молчаливая ночь.
У нас здесь снова начался разговор, перешедший даже в спор. Жена Шильдера, отзываясь с восторгом о пережитом перевороте, строила дальнейшие для себя планы, преисполненные прекрасных намерений, но трудно осуществимые в настоящий момент. Она намечала поездку в деревню. «Андрею это прежде всего надо, — говорила она. — Там он наберет новый материал, теперь у него подъем, и он на все посмотрит иными глазами, и я найду для себя работу среди крестьян».
Всплыло старое, но неопределенное стремление, и не ко времени. Я не советовал сейчас ехать в деревню, так как там могут вспыхнуть события, в которых они будут лишними, посторонними зрителями.
Со мной соглашался и Шильдер. Жена обиделась на нас и с жаром возражала: «Как! Вы не верите в наш народ? Вы думаете, что он бунтовать будет, разрушать и не способен на спокойную творческую работу?»
— Верим, верим, — говорил Андрей Николаевич, — но сейчас-то, сейчас еще не до работы, когда идет борьба. Ты думаешь, что все уже кончилось?
— Кончилось, — утверждала жена, — и теперь надо всем идти и работать в народе.
— По-твоему, мы приедем в деревню, поселимся в барской усадьбе, и я буду этюды писать, а ты землянику, молоко да яйца покупать у благонравных поселян и им книжечки читать о разном вреде и разной пользе?
— И буду читать и буду учить!
— А они тебя, барыню, прежде всего прогонят.
— Как, за что?
— А за то, что ты еще сидишь на барском месте, которое им принадлежать должно.
— Нет, нет, вы неверующие, и вам должно быть стыдно! А мы поедем, и нам ничто не грозит в деревне. Вот увидите!
Она ушла от нас с раздражением. Нам было неловко, что мы как будто обидели человека в его добрых чувствах и намерениях. Но мне в то время казалось, что готовится новый номер журнала, посвященный, наподобие прежних, славянских, вопросам крестьянским, и такой же доброжелательно-безличный.
Стоя среди полуосвещенной мастерской, Шильдер рассуждал как бы сам с собой:
— Кто знает — может, жена и права? Может, я малодушный? Сейчас — как удар весеннего грома, освежающий атмосферу. Разрядилось, наконец, и я чувствую, что могу жить, а главное, по-новому.
Он начал возбуждаться все более и более:
— Хочется выйти на площадь и покаяться перед всем народом. Кающийся интеллигент? Пусть так. Я бы сказал всем направо и налево: грешен я, во грехах родился и всю жизнь кипел в котле греховном. Угодничал, разменивался на пятачки и чего ради — не знаю. Теперь я проклинаю все и отрекаюсь от прошлой пошлой жизни.
Он приходил все в большее возбуждение; я хотел перевести разговор, чтобы его успокоить, но он не поддавался.
— Ты думаешь, что это одни нервы? Что завтра я буду прежним? Стану снова писать пейзажики по заказу тех, которые платили мне за проданную мою душу? А вот не стану! Сорву со стен все, что делал в угоду им сознательно и бессознательно, уничтожу! Оставлю только одну правду — свои рисунки, и начну — что и как, не знаю, но только не по-прежнему.
Мы говорили долго, разговор становился каким-то страшным, вплетались непонятные слова, мысли рвались, планы будущего чередовались с переживаниями прошлого, ужасы переходили в восторженность, а в больших переплетах окна мастерской уже нарождался седой петроградский рассвет и побеждал свет лампочки. Шильдер взял меня за руку, подвел к окну, положил руки на мои плечи и смотрел большими глазами. Красивая кудреватая голова его обрисовывалась силуэтом на светлеющих стеклах окна, по бледной щеке скользил бледный рассвет. Он почти шептал: «Не бойся, я не сойду с ума, хотя от всего трудно мне быть вполне нормальным. Я ведь болел… Это ужасно… меня приводили в ужас выстрелы, кровь…»
117
Имеется в виду буржуазно-демократическая революция в феврале 1917 г., в результате которой было свергнуто самодержавие.