И в большинстве его вещей чувствовалось искреннее чувство, любование природой. В нем теплился огонек, который мерцал ему на всем длинном жизненном пути и из жизни спокойной и, может быть, прибыльной уводил на путь сомнений, разочарований, житейских невзгод в туманные и заманчивые дали искусства.
Он привел его, наконец, к профессорскому месту, усаживаясь на которое Александр Александрович шутил:
— Куда ни шло: побуду и я профессором, себе на пользу, но чтоб и другим не во вред.
Он уверял, что в творчестве все держится на любви к искусству, и это чувство, самое ценное, должно отражаться во всей работе вашей. А чуть остыли вы к искусству, — повеет холодом от произведений ваших, искусство от вас отвернется.
— И будьте уверены, — говорил Киселев, — искусство вам не изменит и за ваше чувство отблагодарит. Все, что вы искренне и любовно сделаете, никогда не пропадет и будет иметь цену и значение.
Ставил себя примером:
— Кто я был? Полировщик банковских табуреток и духом раб, ничтожный червь мира сего, но стоило мне полюбить искусство, и оно снизошло ко мне, малому, и повело меня до самых царственных брегов Невы. Вкушая горечь мира, я в то же время переживал такие сладкие мгновенья, о которых до того и мечтать не смел! И вот — как только смогу купить себе к пиджаку брюки — запишу в свой дневник: «Какие счастливые мы люди — художники!»
После Брюллова счетоводные книги Товарищества перешли к Киселеву, и он так же аккуратно вел их, просиживая за ними вечера. Так же, как Лемох и Брюллов, склонившись над книгами за своим письменным столом, пересчитывал он статьи текущих расходов по выставке, авансы, личные счета членов Товарищества, капитал пособий для нуждающихся. Всю эту работу он нес по-товарищески, совершенно безвозмездно.
В Москве открывалась очередная выставка, на которой в последний раз участвовал Киселев. Несмотря на свои лета (ему было уже за семьдесят), он оставался прежним, жизнерадостным: острил, отвечал стихами какого-либо поэта или бросал свои рифмы.
Афанасьев[132] прислал на выставку иллюстрации на стихи А. Толстого «У приказных ворот собирался народ…» и требовал, чтобы в каталоге был напечатан весь текст. Обращаюсь к Киселеву:
— Александр Александрович! Что делать? Стихотворение займет много места в каталоге и нарушит его общий вид.
Киселев берет письмо Афанасьева, читает и хитро улыбается:
— Вишь чего захотел! Так… так… «У приказных ворот». Хорошо, поместим…
А потом, дочитав до конца, берет перо и пишет ответ:
«Дорогой Алексей Федорович! Стихотворение печатаем до строки:
Сердечно распростившись с москвичами, бросив им несколько каламбуров, вернулся Киселев в Петербург. Там он раскрыл за своим письменным столом счетоводные книги, как будто глубоко задумался над цифрами, выражающими жизнь Товарищества, питавшими горсточку людей, отдавших свою жизнь любимому искусству, а потом склонился над статьей текущих расходов и предоставил учет их вести уже другим товарищам.
Передвижники собрались, подумали и передали кассу Николаю Никаноровичу Дубовскому.
А. А. Киселев. На Кавказе. 1908
А. А. Киселев. Сосны. 1860
Максимов Василий Максимович
Максимов[133] был типичным представителем крестьянской среды, пробивавшей дорогу к искусству в эпоху народничества в 60-х годах.
Чего стоило крестьянскому юноше попасть в город и учиться здесь!
У Максимова это был сплошной подвиг, горение духа, которое опрокидывало все препятствия на пути к достижению намеченной цели и делало его борцом за современные идеи в искусстве. И небольшая фигура Максимова при воспоминании об условиях его жизни, обо всех поборенных им препятствиях, о его настойчивости и его достижениях вырастает в определенный положительный тип, которому надо отдать дань признания.
На вечере Московского художественного общества в десятую годовщину смерти Максимова о нем прекрасно вспоминал Аполлинарий Михайлович Васнецов.
А в эти минуты, когда я упоминаю имя Васнецова, печать приносит извещение, что и его уже не стало.
Не могу не посвятить страницу свежей памяти о добром старом передвижнике.
Хотя он в конце своей деятельности перешел в Союз русских художников, товарищи-передвижники все же считали его родственно своим, и в их среде он поминался всегда добром.
132
133