Выбрать главу

Максимов уезжает в Петербург и добивается того, что его принимают в Академию художеств. Его цель — стать художником и вернуться к предмету своего романа не послушником, не бесправным крестьянином, а человеком, признанным в широких кругах общества. Он надеется на верность чувств дочери помещика, которую считает своей невестой, и это укрепляет его в дальнейшей борьбе.

Итак, он стал студентом Академии, а как жилось ему тогда в Питере — он сам нам рассказывал. Прищурит глаза, пустит громадный клуб табачного дыма, и не видно станет лица, только кудрявая шевелюра.

— Эх, батюшки мои, рассказать вам, как жилось нам в то время? По-разному, — а бедноте больше так, как мне.

Пришел я в Питер и прямо на штаб-квартиру — на барку с сеном на Неве. Пробил там нору и устроился хорошо. Со сторожами табачком делился, чтоб не гнали, а насчет обеда — как придется. Большей частью — в харчевне на барке за четыре копейки щи с кашей без масла и за восемь с маслом. Кое-что красил в кондитерской или по малярной части, этим и питался.

Вот когда приходила зима, квартиру надо было менять. Нашел я уголок у немки, добрейшая была хозяйка, живу, плачу, конечно, по своим средствам, ничего — терпит, даже когда задолжаю — не требует, а как весна придет, ни с того, ни с сего доброта у нее пропадает.

Войдет ко мне и грозно: «Василь Максимыч! Бери свой муштейль (так она называла муштабель) и иди на другой квартир».

Ну что ж, багаж невелик, брал свой «муштейль» и шел отыскивать другой угол или где еще на барке осталось сено. А зимой — опять к немке.

Выходил я на конкурс. Тогда уже у нас головы кипели от нового духа. Куда тебе! Давай нам теперь русское, разрешение писать, что хочется, а нас все пичкают мифологией да из священного писания. Душа переворачивалась, как поставишь, бывало, рязанского мужика и выкраиваешь из него Ахиллеса быстроногого. А другого просишь: «Ты, брат, завтра хоть брюхо подбери, а то с тебя распятие писать придется».

Ну, наконец, дописался до медалей, выпускать на конкурс будут, а тут весна, жду, когда хозяйка про муштабель вспомнит.

Подожди, дай, думаю, заработаю. Написал картину из русского быта, держу ее у себя, чтоб профессора не увидели, и хочу ее продать. У меня приятель был, студент университета, и с некоторыми средствами. Увидел картину и в одну душу — продай да продай, говорит, ее мне. «Не по карману, — говорю, — тебе будет, я за нее назначил семьдесят рублей». Соглашается, только так, чтоб тридцать деньгами, а на остальную сумму предложил полный костюм, сорочку, ботинки и шляпу-цилиндр.

Ладно, так и так, хоть прибыль небольшая, да и убытку нет.

Принес он деньги и полный гарнитур. Надел я впервые в жизни крахмальную сорочку, сюртук, начистил ботинки, а на голову насадил цилиндр. В руках у меня, конечно, тросточка. Глянул в зеркало — прямо Евгений Онегин, хоть картину пиши. Подхожу к парадным дверям Академии. Швейцар открывает дверь, бросается услужить барину, хоть тросточку повесить на вешалку, а потом смотрит на меня разиня рот и со словами: «Максимыч, да это ты?» — разражается таким смехом, что из канцелярии выбежали узнать, в чем дело.

Поворачивают меня во все стороны, щупают, сбежалась, кажется, вся Академия. Ну, словом, была потеха и такой гром хохота, какого Академия, сколько стоит, никогда, вероятно, не слыхивала.

Из дома я выходил так, что хозяйка меня не видела, — думаю, что она теперь скажет? Подхожу к квартире, звоню, хозяйка отпирает и сперва не узнает меня. Я становлюсь в позу, а она всматривается, приседает, и что вы думаете — я ей теперь, видимо, понравился. «Василь Максимыч, — говорит она с реверансом, прижимая руки к груди, — какой вы красивый, как монумент! Теперь вам другой квартир не нужно».

Вот этот костюм потом и сослужил мне большую службу.

Говорить, что ль про это?

Мы просим:

— Расскажи, Максимыч, если правда!

— Истинная правда, — говорит Максимов, — потому что сбрехать так, как было, я не сумею, ну, просто, как в романе. Вот послушайте.

В это лето, как получил я костюм и деньги, собрались мы с товарищем поехать на этюды в деревню, в Вологодскую губернию, где у товарища был знакомый фельдшер. Взял я с собой и все свое имущество, даже шляпу-цилиндр. Поселились в деревне, ничего себе и питались неплохо. Фельдшер давал товарищу ружье, и тот кое-что подстреливал. Была у нас частенько и дичь к обеду, и молока и масла — сколько хочешь: у фельдшера две коровы паслись.

Одежонка у нас была скудная, костюма своего я, конечно, в деревне не надевал, ходили в летних рубахах, которые сами и стирали. Пойдем, бывало, на реку, снимем с себя все до последнего, постираем и повесим на дерево сушить, а сами купаемся, пока платье наше сохнет. Помнем его потом, потянем и опять на себя.