Выбрать главу

Столь сложное мое отношение к нему требует суждений очень точно разработанных, очень продуманных - на это я сейчас никак не способен.

Когда-то я, несомненно, напишу о нем, а сейчас - решительно отказываюсь" ("Вопросы литературы", 1989, No 10, стр. 150. - Публикация И. А. Бочаровой).

Ответил отказом написать воспоминания о Розанове и А. Н. Бенуа в письме от 25 июля: "Память Василия Васильевича я чту более, чем кто-либо, и я почел бы своим душевным долгом участвовать в создании того сборника его имени, о котором Вы пишете. При этом Вы совершенно правы (...) что в начале 1900-х годов я был среди тех, кто особенно часто виделся и беседовал с Вашим отцом, бывал у него ежедневно, и мы с ним вместе многое передумали, многое искали. Ваш сборник был бы своего рода памятником, который ему создали бы близкие люди, в ожидании того, который поставит ему родина, когда поймет весь смысл всего им сказанного. - Но вот, увы, я собрался-то к Вам написать эти несколько строк всего месяц спустя получения Вашего письма, да и вынужден я здесь ограничиться малодушным заявлением, что ныне ничего написать не могу, буквально не могу, нет сил: душа съежилась, слиплась и прячется даже от людей, с которыми всегда был вместе. Называя это заявление малодушием, я иду навстречу Вашему совершенно заслуженному упреку... И кто знает, если нам суждено будет всем жить, я, быть может, и найду в себе то настроение, прежнее свое хорошее настроение, чтобы поделиться с другими самым сокровенным; тогда, чувствуя особенно остро свою вину перед Вами, я еще напишу о Василии Васильевиче, напишу то, что знаю о нем, и особенно то, что запомнилось из моих личных бесед с ним о самом его облике, таком странном, единственном, обаятельном и истинно русском... Меня, иностранца по крови и в душе, особенно привлекает в Василии Васильевиче именно его "русское лицо", полное противоречий, но и не знающее преград в поисках правды; дивным представляется мне тоже его чисто русский душевный анархизм..." (ОР РГБ, ф. 249, к. 7, ед. хр. 20).

Настоящий текст воспоминаний о Розанове П. П. Перцова, написанный в марте 1919 года, вероятно, единственный из исполненных очерков для неосуществившегося сборника памяти В. В. Розанова.

Текст "Воспоминаний" печатается по авторизованному машинописному списку, находящемуся в Отделе рукописных фондов Государственного Литературного музея (ф. 362, оп. 1, ед. хр. 175). Список состоит из 15 страниц большого формата, выправленных в отдельных местах. К этому надо добавить, что мне удалось познакомиться с автографом "Воспоминаний", написанным черными чернилами на двенадцати страницах такого же большого формата, и сличить его с машинописным текстом. Правка оказалась редакторской, весьма незначительной; в автографе отсутствовала датировка. Автограф находится в частном собрании.

Петр Петрович Перцов (1868 - 1947) не нуждается в особом представлении. О нем можно найти сведения в любом литературном справочнике. Он вращался в среде писателей новой литературы и сам был одним из первых пропагандистов-"декадентов" (см. его "Литературные воспоминания", М., "Academia", 1933). Это был глубоко образованный литератор, но без претензии составить себе имя в литературе. Он все "прятался" за корифеев, все помогал другим, сам же, обладая незаурядными способностями, намеренно оставался в тени - Брюсова, Мережковского, Розанова. Благодаря издательской инициативе Перцова Розанов смог в 1899 - 1900 годах предстать перед читательской публикой как автор четырех сборников статей: "Сумерки просвещения", "Религия и культура", "Природа и история", "Литературные очерки", вобравших почти всю его публицистику 1890-х годов. Перцов был также издателем знаменитого журнала "Новый путь".

Это было очень давно - двадцать с лишним лет тому назад. Я жил тогда в Петербурге, на Пушкинской, в том громадном "Пале-рояле", который был так хорошо известен петербургскому литературному миру. Однажды утром ко мне постучались... Так как я начинал свое "утро", по петербургским обычаям, к вечеру, то и не торопился открыть дверь. Неизвестный посетитель ушел, ничего не добившись... Часа через два раздался снова стук. На этот раз я открыл, и в дверь просунулась сердитая физиономия господина средних лет, в очках, с рыжей редкой бородкой, с угрюмым и раздраженным видом. "Какой учитель!" - было первое мое впечатление. Какой типичный учитель, сердитый, потому что ему плохо ответил ученик и потому что учителям вообще полагается сердиться. Именно "педагог", каким мы, питомцы Толстовско- Деляновского псевдоклассицизма1, привыкли его себе воображать.

Это был Василий Васильевич, и с этой смешной встречи началась наша долгая и прочная дружба - та "великая и прекрасная дружба", как выразился он в последнем своем письме ко мне, дошедшем до меня уже после его смерти2. Эта дружба теперь оборвалась... Но хотя прошло уже столько времени, мне как-то все еще трудно представить себе, что Василия Васильевича действительно нет в живых, что нельзя с ним говорить, его видеть. Вообще, в смерть трудно поверить и никогда нельзя принять ее как последний конец.

Я рассказал об этой встрече, чтобы дать понятие о том внешнем впечатлении, которое поверхностно мог еще тогда производить Василий Васильевич. Впоследствии он так глубоко изменился, так далеко ушел от этого "педагогического" своего облика даже по внешности. И из знавших его за последнее время, я думаю, мало кто помнит его таким - Розановым половины 90-х годов. Но я захватил его еще на этом исходе его раннего, "провинциального" периода, когда ни Петербург, ни петербургский литературный мир не переработали его или, лучше сказать, не раскрыли, не дали еще раскрыться в нем всему, что таилось... В те годы ни сам Розанов не знал еще самого себя, ни другие не могли даже смутно подозревать его будущего. Уже шел его "консервативный" период, когда, верный ученик Константина Леонтьева, понятого тоже по преимуществу лишь как "истребитель либералов", Розанов в коротеньких статьях тогдашних убогих консервативных газет проводил что-то очень "реакционное", а в длинных философских этюдах, вроде книги о "Великом инквизиторе" Достоевского3, в еще не выработанной, не установившейся форме начинал уже раскрывать какие-то неясные горизонты... Прошло всего несколько лет с той поры, что он бросил свое учительство в глухих городках и переселился в Петербург, где служил пока чиновником в Государственном контроле, получал пустое жалованье и порядочно нуждался. Литература лишь полупризнавала его; реакционные газетки и журналы старались по возможности не платить гонорары, а пышное "Новое время" лишь изредка, больше по протекции Страхова, печатало его фельетоны. "Как пройдет фельетон в "Новое время", так мы и живем месяц", - говорил мне тогда Василий Васильевич4. Пресса же не консервативная, разумеется, вовсе не захотела замечать "ретроградного" новичка. Впрочем, Н. К. Михайловский, который был все-таки зорче других, уже не раз подымал полемику вокруг "отказа от 60-х годов"5 - темы тогдашних интересов Розанова. Вообще уже тогда стала обозначаться эта характерная черта розановских писаний - уменья вызывать по поводу себя полемику. И сколько их, этих разнообразнейших полемик, последовало вслед за тем! Я думаю, мало найдется в русской литературе писателей, вокруг которых кипели бы такие литературные битвы, перекрещивалось столько копий из противоположных лагерей, как вокруг и по поводу Розанова. По-видимому, эта особенность не тяготила его: он был насквозь "писатель", литератор, а писателю как не любить литературной борьбы. И Василий Васильевич сам был настолько искусен в этой борьбе, что, когда его не увлекала "розановская" неуравновешенность в полемические крайности, он умел всегда нанести противнику неизлечимые раны...

Если не считать Владимира Соловьева, с которым у него тоже только что прошла горячая полемика (о свободе совести и о прочем)6, в ту пору из крупных писателей Розанова знал и ценил только один Н. Н. Страхов7. Последний из старых славянофилов отчасти надеялся на молодого защитника традиций школы, отчасти опасался его, когда под обликом благонамеренного продолжателя проглядывал вдруг enfant terrible, чувствовались черты какого-то нового, необычайного явления... Со стороны Розанова к Страхову было и навсегда осталось глубоко любящее и почтительное отношение, как к старому "деду" (сравнение в одной его статье), "ноги которого хочется омыть, но, омыв, бежать в безвестную даль"8... Сама личность Страхова, хрустально-чистый моральный его облик, естественно, вызывали такое отношение. И если любил Розанов в литературе многих больше Страхова, то никого, я думаю, не уважал более его.