Михаил Герман
Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait
Памяти моей матери Людмилы Владимировны Герман, урожденной Рейслер
— Que faire d’un passé?
— Mais tu le sais bien! des phrases.
— Что делать из прошлого?
— Да ты это хорошо знаешь! Фразы!
От автора
Le souvenir d’une certaine image n’est que le regret d’un certain instant.
Воспоминание о некоем образе есть лишь сожаление о некоем миге.
Начало собственной жизни человек не помнит. Конец — пока живет — не знает. В этом смысле строчка Блока «жизнь — без начала и конца» обретает особую значительность.
Самые ранние воспоминания отрывочны и случайны, выбор их нашим сознанием не истолковал бы и Фрейд. Но есть некие вспышки памяти, которые, бог весть почему, становятся точками отсчета былого и будущего, цезурой между минувшим и грядущим. К одному такому «перекрестку памяти» я возвращался постоянно — еще задолго до того, как начал мемуары «Сложное прошедшее», книгу, которая и сама теперь принадлежит прошлому.
Но уже в той — отделенной от нынешнего времени двадцатью годами — книге я писал о неизменном пристрастии к картинке давно минувших времен.
1947 год, осень, темный вечер; подъезд некогда респектабельного доходного дома начала XX века на углу Бородинской и Загородного.
Война кончилась совсем недавно, из памяти — не ушла, даже словно бы длится неутихающим дальним эхом. Мне — четырнадцать. Сумеречный блеск старых мозаичных плиток и керамического, в манере модерна, сто лет не топившегося камина в нечистом, пахнущем кошками и этим особым холодным и отстраненным «ленинградским» запахом вестибюле, а там, за распахнутой дверью, «огни большого города», и даже такой обычный для Ленинграда ливень кажется веселым, он звонко бьет о тротуар, дробя в брызгах свет желтых фонарей, словно зовет не бояться нарядных, искристых струй; все это сказочно, похоже на кино и книжные романтические приключения, и «прелестные незнакомки» улыбаются из-под зонтиков. Я иду куда-то, любой случайный фильм в убогом кинотеатре может обернуться открытием, вся жизнь впереди — мерцающая, как дождь, как тьма — таинственная.
Где начала, где концы? Уже тогда я много, мучительно, испуганно, страстно мечтал и размышлял о жизни, угадывая собственную отчужденность от нее — ощущение, а потом и знание, превратившееся в диагноз, понимание того, насколько отличаюсь я от других людей.
Да, мне — четырнадцать, и за спиной по крайней мере десять сознательно прожитых лет, в которые вместилось, по сути, все, что сделало меня — мною. Я уже не отрок, еще не юноша, обо всем мечтаю, прочел много книжек (вероятно, слишком много для своих лет) и живу в мире, которого совершенно не понимаю, которого боюсь, но люблю с болезненным романтическим пылом. Впрочем, тогда-то я был уверен, что в жизни разбираюсь недурно: избыточное книжное знание застило очи. Плоды этого знания бывают, однако, щедрыми, делают жизнь глубже, богаче, хотя отнюдь не радостнее или проще. Пушкинское «я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» вовсе не кажется мне поэтической фигурой, — по-моему, это самое простое и жесткое определение судьбы и долга мыслящего человека.
Я хочу написать книгу решительно обо всем, что представляется мне важным в том мире и времени, в которых я жил, о книгах и людях, о себе; о тех, кто соприкасался с моей судьбой, о героях моих и не моих книг — словом, о том, из чего состояла лава, которая меня несла, грела, обжигала, пугала и помогала выживать.
Жизнь и на своем излете сохраняет ту же неведомую протяженность. Начало и исход схожи: текущее мгновение плюс вся жизнь. Только в молодости жизнь впереди, в старости — позади: вот и вся разница, неумолимая и ясная. И чем бы ни грозило будущее — часть испытаний уже позади. И сколько есть того, что никто уже у меня не отнимет.
Думаю, понятия «давно» и «недавно», если подходить к ним не сухо хронологически, определяются лишь степенью четкости и эмоциональной остроты: немало недавних (сравнительно) событий туманятся в памяти неясными образами, скорее эмоциональными, нежели отчетливыми, а давние и очень частные, объективно совершенно не существенные, вызывают ощущение пронзительной вспышки, щемящей счастливой боли. Как тот незабывающийся осенний дождь, что бил в асфальт Бородинской улицы. Именно от этих осенних вечеров, дождливых, тревожно-веселых, до сих пор почему-то разворачивается передо мной минувшее — и назад, к раннему детству, военным годам, и ко всему тому, что стало моей жизнью, так много в себя вместившей и так стремительно уходящей.