Первое знакомство с новой дачей было драматическим. Ведь снималась она взрослыми, детьми только воображалась и лишь по приезде становилась реальностью. Главным был даже не сам дачный дом, а общество. Знакомство со сверстниками. Я обычно был самым маленьким, поскольку мой старший кузен был «большим мальчиком», и я тянулся к его компании.
Сами дачи ценились, насколько я помню, вовсе не за комфорт: никто не задумывался, какова уборная и насколько далеко она от дома. Важно было место, наличие сада, близость к станции и морю, веранда. Моей страстной мечтой (так и не осуществившейся в детстве) были разноцветные, какого-то особенно «дачного» оттенка — пронзительно-зеленые, анилиново-красные, лазоревые, лимонно-желтые — стекла на веранде. Это придавало дому щегольство, и я отчаянно завидовал тем, у кого была «веранда с цветными стеклами». Эти три слова вместе звучали по-особому, да и сейчас вызывают у меня приятное волнение. Иногда вместо веранд случались открытые балконы, особенно на верхних этажах. Они нам нравились — похоже на капитанские мостики и на многое другое из детских игр. Непременно — привозимые самими дачниками гамаки. В них качались, спали, читали, сидели, иногда по двое, даже по трое. Чтение многих первых лучших книжек — в гамаке!
О дачных запахах можно было бы написать отдельную главу.
Доски и бревна хранили влажный запах дождей; густо пахли цветы на клумбах, эти ленинградские, именно дачные цветы — иван-да-марья, анютины глазки, левкои, львиный зев, душистый табак с его тревожным пронзительно-сухим ароматом, ноготки, настурции, пахнувшие томительно, тягуче и горько-приторно, особенно перед вечером, когда наши северные сумерки длятся, чудится, дольше дня. Из кухонь, а в погожие дни из сада тянуло ржаво-сладким дымком керосинок. Все на даче, казалось, благоухало — трава, лопухи, крапива, и даже еда на даче тоже, казалось, обретала иной аромат…
Жужжали пчелы и осы, я панически боялся пауков, но и в этих маленьких страхах была дачная радость. Вечерами отчаянно кусались комары, запахи стряпни сгущались; кое-где из летних кухонь, стоящих поодаль от дома, доносился специфический городской гул примусов — они были относительно редки, на дачах царили именно керосинки.
Существование тянулось почти «по-усадебному», бездумно. Не помню ни радио, ни газет. Большие же репродукторы где-нибудь около станции оставались немыми, пока не случался праздник или беда. Их включали лишь в экстренных случаях. Зато почти все время, особенно вечерами, играли патефоны — они пели, кричали и шипели, песни Утесова, томные вальсы-бостоны и танго доносились и с соседних участков, и издалека, а порой и модный американский фокстрот с заморской пластинки врывался в советский вечер: «How do you do, mister Brown…» — пел по-английски немецкий ансамбль Феликса Лемана.
В конце тридцатых между Горской и Александровкой начиналась приграничная полоса (сама граница находилась совсем рядом, уже в Белоострове, и опасная близость к ней Ленинграда во многом объясняет истинные причины нашего нападения на Финляндию). Стоял шлагбаум, пограничники спрашивали пропуск. Зеленые фуражки, настоящие винтовки, каменные лица. Нам, детям, это, естественно, нравилось. Так сказать, «граница на замке».
Впрочем, вместо пропуска можно было воспользоваться бидоном: за шлагбаумом помещалась керосиновая лавка, и в нее пускали тех, кто имел при себе соответствующий сосуд. «Замок» открывался с помощью керосинового жбана. Избыточная подозрительность неизбежно порождает лютый идиотизм.
Не потому ли с дачей связаны самые острые приступы детской шпиономании? К тому же популярнейший шпион из какой-то детской книжки был именно дачник, носивший летнюю шапку-шлем с двумя козырьками, она называлась «здравствуй и прощай». А какие книжки о шпионах выходили тогда! Например, «Истребитель „2-зет“». В этой книжке Сергея Беляева,[5] вышедшей в 1939 году, вражеский самолет (перекрещенные буквы «Z» становились свастикой) мог исчезать и появляться вновь совсем в другом месте. Или «Миллионы глаз» Льва Зильвера — изданный в том же году сборник рассказов о шпионах и о невероятной прозорливости и бдительности советских людей! Они рождали такую истерическую подозрительность вкупе с самоотречением, что я спрашивал у своей нежно любимой мамы (цитата точная): «Мама, ты не шпион?» Детская логика вполне объяснима: искать дурное надобно было в самом дорогом и хорошем — иначе где же подвиг и самоотречение? У нас нынче пишут о синдроме Павлика Морозова. Происходит это, думаю, исключительно от раздраженного малознания, проблема-то отнюдь не нова, и в античные времена забвение родственных связей во имя гражданской идеи было весьма популярно. Все социальные передряги предполагали, что свобода и родина дороже родных и близких. Иное дело, что у нас это происходило особенно отвратительно, а предательство называли подвигом.
5