Он вспомнил популярного в Одессе еще до революции футбольного судью Бейта, непримиримо относившегося к нарушителям правил.
И вдруг за безобидное касание мяча рукой судья назначил одиннадцатиметровый удар - высшую меру наказания в футболе.
- Казнь гольмана!! - воскликнул Юрий Карлович. Он пользовался устарелой терминологией, времен
Бейта, называя вратаря гольманом, защитника - беком, нападающих центральной тройки - полулевый, полуправый. Близсидящие зрители давно уже с интересом прислушивались к необычному посетителю. Остроумные экспромты "новичка" неоднократно вызывали дружный смех окружающих нас зрителей.
При затихших трибунах приговор приводился в исполнение. Накрапывал дождь, и по осеннему времени ему не предвиделось конца. Юрий Карлович сидел, ссутулившись, между нами. Мокрые, с сильной проседью волосы длинными путаными прядями спадали ему на лоб. Он сверлил взглядом "лобное место" меловое пятно в одиннадцати метрах от ворот.
Из глубины поля неторопливой трусцой к мячу приближался для нанесения удара "палач". В воротах, согнувшись в коленях и расставив широко руки, застыла "жертва".
Настало мгновение наивысшей футбольной кульминации. Исполнитель нанес удар. Одновременно трибуны исторгли громоподобное: "А-а-а!!" Произошло маленькое чудо: сильнейший удар, направленный в нижний угол ворот, вратарь в непостижимом броске парировал! Вместе со всеми Юрий Карлович восторженно аплодировал. Он не считал решение судьи о назначении штрафного справедливым и приветствовал торжество истины. Но драма, по его восприятию, происходившая на поле, еще не закончилась. Судья усмотрел нарушение вратарем правил, никем из зрителей не замеченное, и назначил повторение штрафного удара.
- Заговор!! - загремел Юрий Карлович на всю трибуну.
И, с силой опершись на меня и Рискинда руками, выжался с тесного места и со словами: "Я никогда не участвую в насилии!" - застегнул по привычке пальто на одну верхнюю пуговицу, отчего фалды расширились колоколом, и неторопливой походкой отправился к выходу. Кстати говоря, я никогда его не видел спешащим. Рискинд последовал за ним.
- Кто это, кто это был? - спрашивали меня соседи.
А когда я им назвал имя ушедшего, то мне стали с укоризной говорить:
- Ну как же вы его не задержали! Олеша!.. "Зависть"!.. "Три Толстяка"!..
Я про себя подумал: "Не задержали"! Надо знать, что такое Юрий Карлович Олеша во гневе". Я-то знал!
В последующем при встречах Юрий Карлович меня обычно спрашивал:
- Ну что? В вашем футболе есть какие-либо улучшения?
Мне было понятно, о чем идет речь. Его интересовала не сила игры наших футболистов, а культура их игры. К сожалению, и сегодня еще приходится быть свидетелем отдельных матчей, когда так и напрашивается на язык реплика Юрия Карловича: "Где бригадмил?"
...Однажды мы прогуливались с Юрием Карловичем по тенистым аллеям Дома творчества в Переделкине. Стояла чудесная золотая осень. Он был в "рабочем настроении". Как всегда неторопливым шагом вымеряя пространство, он вдруг сказал:
- Я работаю над инсценировкой "Идиота".
Вообще-то он не любил говорить о своих творческих планах. Я не сразу понял: мне представлялось, что он не был поклонником Достоевского. Запомнилось, как он когда-то высказался, что у Достоевского в книгах очень много крови, а человечество, мол, по своей природе не любит пролитую кровь, а любит цветы.
Я попытался напомнить ему об этом, но он перебил меня и возразил, что говоришь не всегда то, о чем думаешь, а вот пишешь всегда то, о чем думаешь.
- Во всяком случае, - добавил он после небольшой паузы, - я пишу, опираясь только на это правило.
Круто переменив тему, как-то сразу повеселев, он с какой-то лукавинкой, улыбаясь, спросил (в который уже раз):
- Ну что же, в вашем футболе есть уже улучшения?
Некоторое время спустя он пригласил меня в Театр имени Вахтангова, "на Борисову", как он мне сказал, оговорив при этом, что войдем в театр с третьим звонком, чтобы понезаметнее сесть на свои места.
В притушенном зале мы молча уселись в средних рядах партера. Юрий Карлович надел маску безразличной ко всему угрюмости. А актеры делали свое дело. Я позабыл, с кем сижу рядом. Вспомнил же об этом только тогда, когда под занавес первого акта услышал: "А ведь получилось, черт возьми, а?!" - и увидел его глаза, искрившиеся затаенной радостью.
По окончании спектакля, как только закрылся занавес, Юрий Карлович потянул меня за рукав из зала в гардероб. Мы быстро оделись и ушли. Прощаясь, он прервал мою попытку поздравить его с крупным успехом короткой репликой: "Достоевского испортить трудно" - и своей неторопливой походкой побрел по направлению к Арбатской площади.
...В последнее время он частенько трунил над собой по поводу надвигающегося жизненного заката. Шутливо задавал вопрос о некрологе: как, мол, о нем напишут - великий, выдающийся, известный, талантливый? И сам себе отвечал:
- Напишут, наверное, в "Вечерке" попросту "писатель-пенсионер". - И раскатисто, громко смеялся: - Ха-ха-ха! - отчетливо отделяя слог от слога.
Но многочисленные его почитатели верили, что печать подарит людям не траурное объявление, а новые книги неповторимого художника слова.
Книги не появились. Телефонный звонок Исидора Штока принес гнетущее известие - умер Юрий Карлович Олеша.
Свершилось непоправимое. Утратилось невосполнимое.
1962
Лев Никулин
Площадь. Она называется еще Страстной. Памятник поэту стоит на старом месте, в начале Тверского бульвара. По бульвару идут три молодых человека, навстречу им как-то боком, вобрав голову в плечи, в расстегнутом пальто бежит четвертый и не здороваясь спрашивает:
- Куда идете, гангстеры пера?
Никто не обижается. Еще не напечатан роман "Двенадцать стульев", не поставлены на сцене Художественного театра "Дни Турбиных", и молодые люди Илья Ильф, Евгений Петров, Михаил Булгаков - работают в газете железнодорожников "Гудок". Человек, которого они встретили, тоже из "Гудка". Но он там знаменитость: это Зубило, он ведет стихотворный фельетон. Настоящее его имя Юрий Карлович Олеша. Он из Одессы, и в его речи иногда звучит вопросительная южная интонация.
При известной наблюдательности можно было уловить, что сверстники относились к нему уважительно. Ему разрешали снисходительный, даже покровительственный тон, язвительные остроты. Все признавали за ним такое право. И когда кто-то сказал мне, что Олеша написал замечательную повесть, я не преминул сообщить об этом редакции журнала "Красная новь"...
Вскоре устроили чтение.
Олеша положил перед собой рукопись, сказал:
- "Зависть". Так это называется. - И начал читать.
Часто говорят: писатель читал свои произведения превосходно, - даже в тех случаях, когда он заика и не выговаривает двадцать букв алфавита. Но Олеша действительно читал превосходно.
Когда Олеша произнес первую фразу повести: "Он поет по утрам в клозете", мне показалось, что редактор "Красной нови" слегка вздрогнул. Но Олеша читал дальше, на одном дыхании, без актерского нажима, прекрасно оттеняя диалог.
В "Зависти" было что-то болезненно пережитое. Позднее называли подлинные имена персонажей и ситуации, схожие с теми, что были в жизни. Но дело не в этом, - повесть пленяла новизной формы, остроумием, свежестью языка. К тому же она была сугубо современной.
Судьба ее была решена мгновенно. "Зависть" была напечатана в "Красной нови". Она долго вызывала горячие споры, восхищение одних и глубокомысленные упреки других. Критика признала, что появился новый отличный писатель, поразивший филигранностью отделки, оригинальностью формы, тончайшими деталями, неожиданными, сверкающими сравнениями. Повесть опрокидывала, уничтожала доводы наших недругов на Западе, уныло бубнивших о единообразии, конформизме советской литературы.
Превращение Зубила в писателя-прозаика Юрия Олешу не изменило нашего друга, не изменило его привычек, образа жизни, не уничтожило периодического безденежья.
Олеша был взыскательным художником, много писавшим, но печатавшим только то, что он считал достойным публикации. Он был в большой моде, особенно после выхода сборника рассказов, открывавшегося чудесной "Вишневой косточкой". Ценители пересыпали свою речь цитатами: "Велосипед был рогат", "Вы прошумели мимо меня, как ветвь, полная цветов и листьев", "Подошла цыганская девочка величиной с веник".