К этому также нужно прибавить, что никогда, может, у людей не было такой охоты и горячки к учёбе, как в то время. Что-то их туда гнало, словно против собственной воли, часто на голод и холод.
Можно сказать, в воздухе была великая набожность и горячность духа, ибо никогда столько благочестивых мужей польская земля не выдавала, как в данное время.
Правда, что с другой стороны вкрадывался чешский гусизм и появлялся как злая язва, так что рядом со святыми было много бунтовщиков и даже злодеев среди самых первых, но хорошие преобладали.
Кроме нас, из Польши, Литвы, Руси и далёких земель с востока, что удивительней всего, наплывали чехи, сербы, много немцев и венгров, а также из тех земель, которые завоевали турки и в которых славянская речь, как у нас. Хотя в Германии тоже хватало школ, а в Праге у чехов была своя, в Краков тянула их слава здешних учителей.
Славились не только местные теологи, но астрологи и особенно математики, так, что те, что смотрели на звёзды, покоя не имели, составляя гороскопы и карты рождения, с чего шли деньги, а этого никто до избытка не имел, потому что Академия была шупло оснащена.
Описывая эти воспоминания моих юных лет, когда большой эрудиции у меня ещё не было, понятно, что только общими словами могу отметить, что помню. Много вещей сильно врезалось в мою память, но многое позже стёрлось, потому что людская память подобна той доске, на которой пишут в школах. Сначала она вся замазывается, а потом стирается из неё давнее, когда приходит новое, и след едва кое-где остаётся.
Из тех людей, которые больше других общались с ксендзем Яном и были его любимцами, я помнил нескольких, позднее, как он сам, прославившихся благочестием. Как я сказал выше, никогда так много набожных людей не было в Польше и Краков, как в это время. Я помню из них, тогда уже старого, но доживающего до очень пожилого возраста, Изаяша Бонера, монаха Отцов Отшельников Святого Августина, который сам редко бывал у нас, но ксендз Ян часто его навещал, говорил о нём и очень почитал его.
Жил он в монастыре Св. Екатерины на Казмиже в такой же маленькой келье, как у моего благодетеля, так же бедно, как он. Всегда ходил босым, летом и зимой, спал на голой земле и никогда более трёх или четырёх часов.
Несмотря на возраст, не раз, когда я к нему носил книги, потому что они с ксендзем Яном часто их друг другу посылали, я заставал его подметающим монастырские коридоры, выносящим мусор.
В другой раз я находил его стоящим на коленях перед образом Богородицы, но в таком воодушевлении и погружении, что, не смея прерывать, я должен был ждать часами, пока он не пробуждался от этой грёзы и не возвращался к жизни.
Этот благочестивый муж совсем не был похож на моего ксендза Яна. Похудевший, кожа да кости, пожелтевший, только с горящими глазами, казалось, он духом и мыслью уже на другом свете пребывает. Часто несколько раз нужно было повторять, с чем пришёл, прежде чем он понимал и отвечал — так был погружён в себя. Во время разговора, когда он приходил в коллегиум, не раз умолкал, забывался, глаза его наполнялись слезами, дрожал, складывал руки как для молитвы и только через какое-то время приходил в себя.
День за днём его можно было видеть совершающего паломничество от Св. Екатерины к Гроба св. Станислава на Вавеле. Тогда на улице могло быть, что угодно, он не видел ничего, не слышал ничего, когда шёл весь в своей молитве.
Он был уже старцем, потому что родился в прошлом веке, как говорили, вёл жизнь анахорета, не щадил себя, а чудесная сила его подерживала. В Великую неделю, говорили, за исключением воды, ничего не ел.
Совсем иным был другой, а на первый взгляд такой невзрачный, что в нём ни благочестивого, ни мудрого человека, каким был в действительности, угадать было невозможно.
Редко когда из его уст слышали слово. Звали его Святославом, а всем было известно, что прежде чем пришёл в Краков и стал викарием, был в Славкове простым сапожником и занимался своим ремеслом.
Бледный, маленький, сутулый, с длинными руками, с немного кривыми ногами, с большой головой, на которой ёжились коротко постриженные волосы, всё-таки что-то было в его пожелтевшем лице, что пробуждало уважение к нему.
Смирение в нём было чрезвычайное. Мой опекун любил его и заботился о нём, потому что он сам о себе не помнил. Было чудом добиться от него слова. Говорили, что дал некий обет молчания дал, но — нет, так как я его всё-таки говорящим слышал, только не любил много говорить.