В самом начале, когда королевичи декламировали перед ним речи, какие им вкладывали в уста, и латинские орации, которые мы считали образцом языка, Каллимах начал строить на них гримасу и нетерпеливо поправлял их латынь, утверждая, что в ней отсутствовала вся прелесть.
Если это дошло до нашего ксендза Длугоша, он, наверное, заболел.
Свободное время, которым он располагал, бывший учитель проводил на молитве, либо был погружён в свои хроники; Каллимах же так любил весёлую жизнь, пиры, беседы, что готов был проводить за ними дни и ночи.
Он был очень приятным товарищем, хотя даже и там, где находилось довольно много лиц, он везде и всегда умел быть в центре внимания, и так складывалось, что на него были обращены глаза всех. Но также никто не был более учёным, более остроумным, более сообразительным, а в диспутах более ловким, чем он, и победа всегда оставалсь за ним.
В постоянном страхе, как бы этот счастливый оборот в жизни Навойовой не был чем-нибудь прерван, я не успокоился, пока не увидел её в новой каменице со своим маленьким двором.
Я был деятелен и помогал ей в этом, насколько только мои обязанности в замке позволяли.
Я размышлял над тем, как сделать её жизнь как можно более сносной. Поскольку теперь она была набожной и большую часть дня проводила на молитвах, я устроил при спальне домашнюю часовню, для которой у Яна Великого на собственные деньги купил образ Скорбящей Богоматери, полагая, что её вид усладит также страдание бедной женщины.
Слизиак, который был свидетелем, как я бегал и суетился по домашним делам, мог за меня дать свидетельство, хотя речь для меня была не о благодарности матери, а об удовлетворении потребностей собственного сердца.
Наконец я дождался того, что, обильно одарив монастырь, одного дня Навойова переехала в каменицу, где я застал её вечером перед образом молящуюся и заплаканную.
Я решил посвящать ей все свободные часы. Она была одинока, кормилась молитвами, избегала людей. Таким образом, я думал, что, принося ей и читая благочестивые книги, лучше поспособствую успокоению её души.
Я делал что мог, потому что в то время польских книг, за некоторым исключением, не было; поэтому те, какие у меня были на латыни, заранее приготавливая и записывая буквы, пытался ей перевести.
Часто эта работа была для меня трудна, для неё я должен был пользоваться и чужими советами, но она стократно отблагодарила меня тем, что делала мою мать гораздо более счастливой в её боли, что оторвала её от собственной судьбы и заняла ум.
Забота, какую я ей оказывал, также смягчила долго замкнутое сердце. Слизиак рассказал мне, что, когда я не приходил к ней в обычное время, она беспокоилась, плакала, посылала ко мне и боялась, как бы я её не оставил.
Она была ко мне так снисходительна, что позволяла мне рассказывать о дворе, об особах, ей неприятных, обо всём. Порой на её бледном лице выступал румянец, но затем сдерживала себя.
Не сменив цистерцианского одеяния, она ходила в рясе св. Франциска, но я упросил её, чтобы старое и изношенное, которое надела из смирения, сменила на более новое и удобное. Её в городе уже начали узнавать под именем Тенчинской кающейся.
Возможно, её родня не очень хорошо смотрела на эти постановления, но были причины, из-за которых она должна была быть послушной.
Предназначенные для меня комнаты внизу хотя и назывались моими, но я мало когда в них отдыхал и заглядывал. Всё-таки мать требовала от меня, чтобы я в них иногда скромно принимал приятелей; действительно, Задору, Мариана и несколько других более спокойных я угостил там пару раз, не допуская шума, который для Навойовой был невыносим.
Король, который всё знал, потому что ему о его слугах доносили специально, должно быть, был уже осведомлён и о моём приключении, но мне о нём не напомнил ни словом.
По прибытии Каллимаха, когда меня позвали к королю в качестве переводчика, а мне с лёгкостью это давалось, Казимир улыбнулся и хлопнул меня по плчечу.
Он сказал коротко, как обычно:
— Я доволен тобой.
На другой день, когда после ухода итальянца я остался, он спросил меня вдруг:
— Как он тебе после ксендза Яна нравится?
Не знаю, откуда у меня взялась эта смелость, что я ответил ему:
— Наимилостивейший пане, после горького лекарства уста рады мёду, но горечь полезна для здоровья.