15.10.1986. Аверинцев в “Литературной газете” спорит с Гачевым? Гачев просто возбуждает себя, Аверинцев грустен, глубок, невероятно умен и имеет под собой такую уплотненную почву наговоренного, надуманного. “Последнее слово для меня — не художественность, не эстетическое; последнее слово — духовная трезвость, т. е. состояние, при котором слово поверяет себя молчанием, а эмоциональный порыв соотносится с духовными, а не просто душевными, критериями”. Или это высокопарность?
2.11.1986. Ехать к Николе (на Кузнецах). Берем по дороге Аверинцевых. Он спешит в храм под звон колоколов; отойдя от исповеди, бросается на колени, потому что как раз херувимская; потом весел, лёгок. Ставим свечку на могиле его родителей, и там уже нет hic invocantur, стоит другое: “У Господа милость, и многое избавление”.
14.12.1986. Аверинцев рад переменам в стране, и как странно, что за дело дано было взяться такому серому и пошлому созданию, Чичикову, как назвал я, — не его ли в самом деле предвидел Гоголь в конце времен? Нет. Фантазии одно, де-
ло — другое. И вот что: России дается последний шанс, может быть, последние полшанса, если за них она не схватится… Раньше за границей он на вопросы о стране отвечал: живу в России. Теперь он отказал себе в этом удовольствии. Все мы насельники одной камеры. И как важно, как единственно спасительно, чтобы вместе держались хотя бы те, кому это заповедано в Евангелии. Он легко сходится с людьми других христианских вероисповеданий; только с мусульманами не было случая сдружиться. Но вот армяне: они враждебны к грузинам и признают христианское родство с ними только в порядке общего фронта против азербайджанцев. Это готовый армянский анекдот. Что такое христианское единение? Это когда грузины и армяне вместе идут бить азербайджанцев. — Мы оба подходили к трапезе; Аверинцев задержался: Рожков пригласил его на следующую неделю в алтарь. — На обратном пути Аверинцев сказал, что против своих правил подписал обращение об освобождении украинского переводчика Григория Великого, не мог отказать его жене. Он не знает, что будет. Но чувствует: обида на себя будет огромная, если, имея возможность действовать, сидели сложа руки. И вот: Верховный суд Украины (уже?) не утвердил трехлетний приговор. Неужели причина в том заявлении? Там он верноподданнически увещевает: если теперь вами взят такой курс, то вот хороший повод и случай показать, etc. Я сказал, что, мне кажется, “они” существуют только в нашем воображении, власти как индивида не существует. Ну, это кафкианская картина, сказал Аверинцев. Он редко возражает, собственно, никогда; он просто вносит, вводит другую точку зрения. — Как нелепо, говорит он, что Зелинский уезжает именно теперь, когда, похоже, что-то можно делать. И еще: он искренно хочет продолжения этого строя, этой государственности, потому что альтернатива даже не бунт, слово “бунт” обозначает еще очень большую степень порядка по сравнению с тем, что произойдет.
2.1.1987. Я слушаю записи весенних лекций Аверинцева в ГИТИСе и еще раз убеждаюсь: дар есть дар, он непостижим и необъясним.
5.1.1987. Записываю средневековую импровизацию Аверинцева, и в чем ее прелесть: он как ребенок залезает в картинку, просачивается сам, точно как он вот есть такой робкий, любопытный, умный и пишущий, — туда, о чем говорит, в эти Средние века, к тем тогдашним людям. Царственная любознательность ребенка, и что прочное, на чем всё стоит — достойное спокойствие его теперешнего положения, смирный ребенок при уважаемых родителях. Каждая фраза с его странной мелодией интересна, хоть слушая в четвертый раз, и дело не в содержании (разве что мелкие немцы и то, что ему меньше знакомо, чуть меньше интересно), а в том, есть у него вдохновение или нет. Вдохновение у него почти всегда есть. Вдохновение какое? Бодрая воля осторожно обходить края своих владений, внимательно и уважительно притрагиваться к вещам, с которыми соприкоснулась его жизнь. Она с такими многими соприкоснулась, и так многие ее без усилия впустили в себя, пригласили. Он такой тихий, живой и любезный, что его любят приглашать не только люди, но и вещи.
15.1.1987. Золотая молодежь, задумался Аверинцев и заговорил с кошкой: “А вот мы с тобой разночинцы…” И он вдруг оживился: “Я существую за счет их деток исключительно. Как у Анны Андреевны: “…Ваши дети за меня вас будут проклинать”. Я сказал, что всегда говорил, что на их деток главная надежда”. — И главная угроза от них…
24.1.1987. Аверинцев в Политехническом музее, какое скопление народа, как его все любят. Лекция мне не показалась; главное в ней было о прекрасной, напряженной бодрости средневекового интеллектуала, о Катерине Сьенской, повелевавшей и добившейся, — где теперь, после всех волн эмансипации, такие женщины? Так же интенсивно и радостно живет сам Аверинцев, и так же отрешенно, “пускай будет так”. Средневековье у него — “корпоративный авторитарный плюрализм”.
1.2.1987. Аверинцев говорил по поводу разгула русской партии в ЦДЛ, что если бы могущественные масоны существовали, они должны были бы тратить основные свои средства на разжигание масоноискательства, юдофобии; так в одном рассказе Честертона парижский еврей систематически переодевался в антидрейфусарского офицера, шел в кафе напротив своего дома и вел там зажигательные речи, указывая на окна собственной квартиры: “Там живет грязный еврей”. Не надо никогда давать им, партийным людям, думать, что мы их не любим за их такую-то программу: нет, за партийность. Они агенты нечистого, потому что партийны. — Как стояли у Николы и что мне сказал Ав после, на улице, я уже написал. Потом поехали на Арбат, мимо Ренатиных мест, и Сережа вспомнил свое детство. Он пошел в школу с 5 класса. Школа была хулиганская, на него смотрели как на невероятную невидаль и бросали камнями. А кроме того, он не мог ничего сделать в общем туалете на виду у всех. Родители перевели его в другую школу, где больше было еврейских детей, и так раз и навсегда решилось, что Аверинцеву не бывать почвенником: с еврейчатами было легче. Хотя всё было, и Аверинцев был очень нехорош, и, думает он сейчас, как мог не заслуживать подозрения человек, который однажды в порыве вдохновения прочертил линию по почти незаметному порогу, отделявшему их комнату от остальной коммунальной квартиры, со словами: “Здесь вот кончается мое отечество”, и тем более в школе всё считал чужим себе. Уже в старших классах он написал стихи о себе — Данте, тоже побывавшем в аду и тоже непричастном аду: прошел через ад и остался ему чужд. Я слушал и думал, я не мог бы о себе такого сказать. — У пятнадцатилетнего, четырнадцатилетнего Аверинцева лучший друг, после отца и матери, был шестидесятилетний географ, человек, до революции напечатавший книгу стихов. И для Аверинцева было откровением, при общем чувстве полной отрезанности всего, что было до 17 года, слышать от этого человека: “А вот мы хотели переименования Петербурга в Петроград, потому-то”. Живой и нестарый осколок того мира. В 1952-м они двое гуляли по Ленинграду, и “Кто такой этот Халтурин?” — заносчиво спросил Аверинцев о названии улицы. “Человек, который как раз всю эту красоту хотел взорвать”. Аверинцев рассказывал так задумчиво, так загадочно. В нем главное не что, а когда, в какой момент он говорит, не говоримые вещи, а минута его жизни.
25.3.1987. Аверинцев в Доме ученых говорит перед большим залом, где 20 человек стоят — но потом, как раньше не бывало, многие уходят, — через микрофон, так просто, о родителях, с которыми жил в одной комнате, о страхе перед ними и уважении к ним, к их взрослой тайне; об их серьезности. Теперь наоборот, теперь недоступны скорее дети. Он рассказывал сказки о прошлом, вставил о “сексе”, заменившем все другие названия для жизни чувства и имеющем неисторический характер; и боюсь, что о сексе — немного для аудитории. Очень хорошо о том, что западное, не требующее усилия, проходит легко, а вот нравственное… его движению всегда преграды, в том числе и особенно с Запада… И еще хорошо: ничего не бывает без нашего усилия, всегда действовали и действуют те, что подставляют себя опасности получить по носу.