Выбрать главу

Таким образом, за три десятилетия (60—80-е гг.) очень продук­тивной работы Сергей Сергеевич создал новый культурный пейзаж медиевистики, ее горизонты необыкновенно расширились, включив в себя не только весь христианский мир, но и прилегающие к нему об­ласти Египта, Месопотамии, Персии. Впервые после А. Н. Веселовского (1838—1906) сравнительное литературоведение приобрело в его лице компетентного представителя; его главным отличием от предше­ственника было то, что предметом исследования стала не судьба сю­жетов или сказаний, но поэтика и стиль. Это еще более сложная об­ласть истории письменности, потому что нередко исследователь сто­ит перед необходимостью определить формы общественного сознания той или другой отдаленной эпохи, категории прекрасного, должного, сакрального, имевшие общественную значимость, то есть выйти за пределы источников в область истории культуры и общественного со­знания, в которой совсем немного твердо установленных фактов.

Задачами деятельности Аверинцева обусловлено предпочтение на­учных жанров, в которых он работал. Это прежде всего энциклопеди­ческая статья; написать ее хорошо можно лишь в том случае, если зна­ешь предмет и всю основную литературу о нем, если понимаешь мес­то его в истории той области, к которой он принадлежит. Далее идут разного рода комментарии к тем или иным источникам; от энцикло­педической статьи они могут отличаться свободной формой, от кото­рой требуется лишь, чтобы она находилась в согласии со структурой самого источника. Далее идет собственно источниковедение, то есть введение в научный оборот того или другого источника. В практике Аверинцева это был перевод источника на русский язык, для чего тре­бовалось правильное прочтение и убедительная интерпретация текс­та, ибо в работе с древними источниками само установление текста является непростой задачей; издавать какие-либо источники по руко­писям ему не приходилось, поскольку нужные для этого материалы плохо представлены в наших рукописных хранилищах. Следует отме­тить, что конкретные исследования сравнительно немногочисленны в научном наследии Аверинцева, к их числу принадлежит анализ не­скольких структурных элементов «Сравнительных жизнеописаний» Плутарха (принципы выбора героев, приемы композиционной техни­ки), опыт истолкования символики Эдипова мифа (1972) и символи­ки золота в Византии (1973), истолкование одной из надписей Киев­ской Софии (1972), значение слова eusplanchnia («благоутробие») в греческих источниках (1974), характеристика позднего античного эпика Нонна Панополитанского (1978). В общем, они принадлежат раннему периоду его творчества.

Главным жанром стал для него очерк (или эссе), предлагающий в свободной литературной форме характеристику какого-либо слож­ного предмета или явления, и вместе с соответствующим материалом его интерпретацию. Поэтому Аверинцева в научной среде восприни­мали как «теоретика» и «концептуалиста». Это справедливо, но спра­ведливо и то, что некоторые вопросы могут быть рассмотрены толь­ко в такой вот форме, которая отражает сложность предмета и вме­сте с тем сравнительно слабое, первичное состояние его научного постижения. «Теоретические» наклонности автора оказываются все­го лишь естественным следствием структуры объекта, который он стремится постичь и изучить часто очень конкретным позитивным путем. Другое дело, что автор не боится браться за такие темы, ко­торые другим кажутся непостижимыми.

В настоящем сборнике собраны очерки С. С. Аверинцева по исто­рической поэтике, тематически они примыкают к его книге «Поэти­ка ранневизантийской литературы». Мысль автора переходит от во­просов литературы к религиозным идеалам, от семантики метафор к стихотворному размеру, от хронографии к гимнографии, но в кон­це концов, как стрелка компаса указывает всегда одно направление, так и она находит путь к оценке культурных моделей той среды, где рождается поэтика; последняя, взятая в самом широком смысле, представляет собою эстетическую оценку сущего.

Мысль автора своей сложностью соответствует сложности затро­нутых вопросов, и нередко они описываются метафорическим язы­ком. Говоря о Герасиме Иорданском, при котором, согласно расска­зу жития, жил лев, Аверинцев замечает, что святого «окружает Рай, раз дикий лев являл ему такое же послушание, как Адаму, еще не впавшему в грех и нерасторгшему ему союза с природой. Достаточ­но, чтобы человек был праведен — и вокруг него будет веять <...> эдемский ветерок <...> Лев, наверное, чуял это своими ноздрями» (с. 136). Пересказ одной из сцен легенды об Иосифе и Асенеф он за­канчивает таким суждением: «...эта картинка, предвосхищающая, если угодно, церемониальный быт византийского двора и византийского клира, парадна почти до испуга, почти до бесчеловечности; но не за­будем при этом, что ее парадность в контексте художественного це­лого призвана подготавливать и оттенять момент совсем иного, чело­вечного испуга — когда перед читателем открывается беззащитная и уязвленная нагота самой души» (с. 57). Остается лишь жалеть, что Аверинцев со своим острым эстетическим чутьем не начал с самого начала и не написал «Поэтики Библии», ибо «бесчеловечная парад­ность» персидского двора, представленная в книгах Даниила и Есфи­ри, еще не описана в нашей научной литературе с заслуживающей того отчетливостью.

Хочется отметить несколько безусловно ценных находок автора, когда он, чутко вслушиваясь в голоса прошлого, позволяет и читате­лю услышать неповторимую интонацию каждого из них. Так, речь за­ходит о том, что христианство выдвигает абсолютные ценности: это общеизвестно, однако едва ли очевидно без умелой подсказки Аверин­цева (с. 42—43), что сравнение Царства Небесного с жемчужиной (Мф. 13, 45—46), выдвигающее на первый план материальную цен­ность этого в общем-то меркантильного идеала, возможно только по­тому, что смысл притчи обращен на необходимость полной и исклю­чительной сосредоточенности на одном, на том именно, что является главным и не допускает существования никакой иной сопоставимой ценности. Это замечательное наблюдение может быть использовано для истолкования других новозаветных пассажей. Действительно, трудно понять, почему в притче о неверном домоправителе (Ак. 16, 1—9) обманщик служит положительным примером. Между тем, он за­воевал расположение окружающих неправедным богатством и, буду­чи по своей природе сыном века сего, добился того же, чего добива­ются, хотя совсем иным путем, сыны света, — любви, а это абсолют­ная ценность. Аверинцев находит еще несколько пунктов, в которых противопоставлены новозаветные и античные этические ценности. Действительно, Сократ смеется, когда Иисус плачет, самоубийство и добровольная смерть, приемлемые для классической античности, не­приемлемы для новозаветного сознания (с. 37—38). Такого рода на­блюдения за системой поэтических средств Нового Завета приводят к мысли о том, что античные идеалы не оказали существенного влия­ния на его содержание и поэтику.

Этот вывод, полученный путем этической и эстетической кри­тики, успел по времени опередить современную библеистику, кото­рая приняла его в начале 90-х гг. после полного введения в научный оборот текстов Кумрана. Следует, впрочем, опасаться того, чтобы переносить наблюдения Аверинцева на всю христианскую культу­ру. С одной стороны, в ее рамках мы тоже, к сожалению, можем встретить самоубийство как следствие поклонения абсолютным цен­ностям, скорее всего извращенно понятым, как это было, например, в эпоху массовых самосожжений русских старообрядцев. А между тем порыв, породивший старообрядчество, «находится очень близ­ко к самому сердцу христианства, к его эзотерике, к чему-то, чего и словами не выразишь» (я использую здесь замечательную харак­теристику энкратитства, данную Аверинцевым; см. с. 121). С дру­гой стороны, даже в Ветхом Завете, священной книге христиан, мы находим идеалы, которые вполне удовлетворили бы Марка Аврелия в его поисках «метафизического утешения в безличном мире при­роды» (с. 45); я имею в виду прежде всего Книгу Екклесиаст, несу­щую в себе отчетливые признаки саддукейского яхвизма[1].

На том пути, каким ведет нас Аверинцев, выявляется поразитель­ная картина того, в какой мере этические и эстетические идеалы мо­гут обусловливать социальное поведение. Как известно, язычество не является стройной системой, как это свойственно монотеистическим религиям, поэтому оно легко принимает элементы других верований, монотеистических в частности. Сергей Сергеевич сочувственно при­водит не лишенное справедливости соображение В. И. Иванова о том, что христианству принадлежало верховное место в пантеоне языческой философии (с. 24£). Вопрос заключается в том, почему обе стороны отвергли возможный симбиоз. Христианство не могло согласиться на него просто потому, что все его элементы системно обусловлены. Оно не могло даже принять поэтические формы ан­тичной словесности, как показал это на примере Синесия Аверинцев (с. 240—243), поскольку и христианская гимнография, и христиан­ская живопись имеют дидактический характер и служат просвеще­нию или, точнее, катехизации верующих, поэтому заимствуют свои образы и поэтические средства из Св. Писания (с. 138—139). Мож­но добавить даже, что миссионерский характер Церкви отразился в ее словесности, иконописи и убранстве храмов. В античном языческом ритуале слово не участвует, а божество воспевается в третьем лице (с. 204). Тот компромисс, на который пошло христианство после Ми­ланского эдикта, заимствовав структуру храма и одеяния священни­ков из обихода царского двора, был обусловлен отношениями с госу­дарством, равно как и влиянием на культ сложного образа Царства Бо- жия с его центральной фигурой Царя Небесного. Со своей стороны, язычество как культурная система, проникнутая идеалами милита­ризма, рабовладения и гедонизма, оказалось неспособно воспринять христианскую эстетику и этику, что отчетливо выразилось в фигуре Юлиана Отступника, не приняло идеи всемирной истории и концеп­ции прогресса, так что медленно и с трудом они пробивали себе до­рогу через низовую литературу.

вернуться

[1]

Сказав о том, что в области эстетической критики Аверинцеву уда­лось опередить библеистику, нужно все же отметить, что это опереже­ние не могло быть всеобъемлющим. Сегодня, после введения в научный оборот и истолкования множества кумранских документов, стало понят­но, в какой мере христианство укоренено в Ветхом Завете и в раннем иудаизме, т. е. культурно-религиозной эпохе Второго Храма. Прием че­тырех уподоблений, выявленный Аверинцевым у Ефрема Сирина, вовсе не является редкостью в Ветхом Завете (см. Амос 1: 3, 6, 9, 11 и т. д.; Притч. 30: 11—14, 15, 18, 21, 24, 29). Три вида «мудрости» представляют лишь небольшую часть той концепции Премудрости, которая заключе­на в учительных книгах Библии и находится в родстве не столько с гно­стицизмом или греческой философией (с. 142—143), сколько с тождест­венной литературой Египта и Месопотамии. См.: G.von Rad. Weisheit in Israels. Neukirchen-Vluyn, 1970.