Выбрать главу

У них даже был платяной шкаф, куда они вешали свою одежду, и в большом зеркале на его двери можно было увидеть себя в полный рост! Наверное, я очень долго изучала свое отражение в этом зеркале. Я просто не знала, как воспринимать то, что я там увидела: буйные длинные пряди волос, зеленые глаза, казавшиеся слишком большими на худом лице, широкие брови, очень бледная, почти белая кожа. Это красиво, привлекательно? Или у меня болезненный вид? Вдруг я услышала смех Хелены. Я подняла взгляд и увидела ее в зеркале: она стояла прямо позади меня, потом положила руки мне на плечи и сказала: «Ты очень-очень-очень красивая». Я ужасно смутилась и, повернувшись к ней, попыталась понять по выражению ее лица, не подтрунивает ли она надо мной. Но она лишь молча кивнула, потрепала меня по щеке в знак того, что вовсе не пошутила, и вернулась в гостиную.

Супруги Кощиньские не могли обещать, что меня наверняка примут в балетную школу, однако они были знакомы с кем-то, кто мог замолвить за меня словечко, когда на следующей неделе начнется прием желающих. Для принятых в школу обучение было бесплатным, поскольку Императорский балет находился под патронатом самого царя. Танцоров там называли «его питомцами», быть может, потому, что Кшесинская, одна из великих балерин России, стала для Николая II не просто «питомицей»… Ведь она оставалась его фавориткой на протяжении нескольких лет[11], пока он не женился на германской принцессе, и во дворце, построенном по его приказанию[12], у нее был салон, где собирались, пожалуй, самые просвещенные, самые остроумные люди. После революции она бежала в Париж и там открыла балетную школу, благодаря которой на Западе смогли познакомиться с лучшими российскими методами подготовки балетных танцоров. Вот какая атмосфера царила в том мире, куда моя мать, пусть с большой неохотой, но все же решилась отпустить свое единственное дитя.

На первом этаже в доме 11 по Броварной улице снимала комнату учительница, одинокая старая дева. Мама договорилась, чтобы она, если меня примут в балетную школу, после окончания своей основной работы давала мне уроки по обычной школьной программе. Мама погрозила мне пальцем:

— Моя дочь ни в коем случае не станет одной из этих красоток, этих куколок, которые думать умеют лишь своими ножками…

Я не ослышалась? Она в самом деле сказала «красоток»? То есть и мама считает меня красивой?

— Ты слышишь, что я тебе сказала?

— Да, мама…

Вечером накануне дня приема мама долго не ложилась спать, гладила мою одежду, чинила и подшивала потрепанные края моего лучшего платья. Пусть она и не слишком одобряла того, что предстояло, однако никак не могла позволить своей дочери появиться в обществе иначе, кроме как в наилучшем по возможности виде. Ведь даже в первые грустные и мрачные годы нашей жизни в Варшаве она сама порой то повязывала какой-нибудь бант, то надевала потертые меха — подарок одной из своих сестер, то прикалывала цветок из атласной ленты или придумывала что-нибудь еще, что всегда выглядело довольно стильно и придавало чуть более шикарный вид одежде, которая доставалась нам с чужого плеча. Моя мама была из тех женщин, чья гордость проявлялась в безмолвных поступках. Она не любила много разглагольствовать, однако то немногое, что высказывала, всегда звучало остроумно и проницательно. Для меня не было большего наказания, чем услышать вкрадчивую иронию ее слов. Например, она могла просто, по-своему описать какой-нибудь из моих проступков, чтобы я никогда больше ничего подобного не делала…

Утром перед экзаменом мы обе оделись особенно тщательно. Мама вдруг нежно обхватила мое лицо ладонями, потом указательным пальцем тронула кончик моего носа.

Я вдруг почувствовала, что это куда лучше, чем поцелуй. «Не волнуйся», — только и сказала мама. Любопытно, что она словно понимала, кáк мне надоели косы, причинявшие мне столько горестей в школе. Во всяком случае, она уложила их на моей голове, укрепив цветными лентами: «Вот теперь ты совсем как Павлова!»

У входа в дом стояли дрожки. Я стала обходить их, но мама уже села внутрь и позвала меня: «Иди садись. Прима-балеринам не к лицу ходить в театр пешком…» Впрочем, лучше бы я пошла в театр пешком. Тогда было два типа дрожек, которые нанимали для поездок. Те, что подороже, имели мягкие сиденья и колеса на резиновых шинах, чтобы седоков не так трясло. А у дешевых дрожек колеса были с металлическими ободами и сиденья жесткие, ничем не покрытые, так что при езде по булыжной мостовой любая неровность больно отзывалась и в спине, и в желудке… Мы наняли, разумеется, дешевые дрожки, хотя и это было для нас тогда невообразимой роскошью. Бедная мама хотела сделать как лучше, но пока мы ехали, меня стало сильно тошнить. Мой скудный завтрак то и дело устремлялся вверх, в горло, а я все время глотала, чтобы он оставался внизу. Наконец мы подъехали к зданию варшавской Императорской оперы и сошли на землю. Я огляделась вокруг, не обращая никакого внимания на красоты Театральной площади и думая лишь о том, что здесь, в этом огромном пустынном пространстве нет ни единого укромного места, где бы меня вытошнило незаметно для окружающих… Между тем нас направили ко входу, находившемуся с задней стороны этого огромного здания в неоклассическом стиле: ведь в нем находился не только большой театральный зал, где давали балетные и оперные представления, но еще и драматический театр — в зале меньших размеров, а также школа драматического искусства, балетная школа, классы для репетиций, декораторские мастерские, бутафорские и костюмерные цеха и множество помещений, которые требовались для управления столь сложным организмом и его функционирования. Все это было устроено вокруг открытого внутреннего двора, где в хорошую погоду красили декорации, а кроме того, через двор можно быстрее всего пройти из одной части здания в другую. Я не заметила ни роскошного Оперного кафе рядом с главным входом в здании оперы, ни того, как мы, повернув за угол, прошли мимо входов в драматический театр и театральную академию, завернули еще за один угол. Я лишь чувствовала, как с каждым шагом у меня в желудке бурлит все сильнее и сильнее. Я подергала маму за руку: «Мама, по-моему, я не…» Едва взглянув на меня, она сразу все поняла. Чтобы как-то поправить положение, она вынула из своей сумочки мятную пастилку и отправила ее мне в рот.

вернуться

11

Это не совсем так. Кшесинской было 17 лет, когда Николай (ему был 21 год) обратил на нее внимание перед отъездом в путешествие, длившееся десять месяцев. Зимой 1892 г. они встретились вновь, но в театре, и лишь весной того же года Николай навестил балерину в доме ее родителей. Отношения были платоническими до конца января 1893 г., затем, до зимы 1894-го, это изменилось. Но когда Алиса Гессенская дала свое согласие на брак с Николаем (8 апреля 1894 г.), он прекратил отношения с Кшесинской. Царем он стал после смерти Александра III (20 октября 1894 г.), а бракосочетание с Алисой состоялось 14 ноября 1894 г. Матильда Кшесинская впоследствии имела связь с двумя из великих князей, родственников Николая II, и один из них признан отцом ее сына. Таким образом, она не была «его питомицей», пока был жив Александр III, и ее нельзя назвать «его фавориткой на протяжении нескольких лет»…

вернуться

12

Встречи Кшесинской с Николаем, когда они приобрели интимный характер в 1893 г., проходили в особняке, который он ей подарил, однако построен этот двухэтажный дом (по адресу: Английский проспект, 18) еще в начале 1870-х гг., и в 1876-м его приобрела балерина Мариинского театра Анна Кузнецова, любовница и гражданская жена двоюродного деда Николая II, великого князя Константина Николаевича. Позже, в 1904–1906 гг., балерина построила дом на Петроградской стороне, известный как «особняк Кшесинской». Тогда у нее была связь с великим князем Андреем Владимировичем: он был на несколько лет моложе ее и в 1902 г. стал отцом их сына Владимира. Все же на свои средства Кшесинская не могла построить такой большой особняк, и считается, что ей в этом помогли Романовы, тем более что до Андрея она была любовницей его отца, Владимира Александровича, а еще до этого — великого князя Сергея Михайловича.