Федор сдерживал намотанными на руку вожжами лошадей и, беспрерывно заряжая ружья, передавал их отцу.
Сколько времени продолжалась пальба — не знаю: я был почти без памяти.
Помню только, как отец швырнул далёко на дорогу поросенка, как оборвался на незаконченной высокой ноте визг, как ударили раз за разом четыре выстрела, как отец крикнул не своим, ошалелым голосом:
— Поше-о-ол!..
Гикнул Федор, рванули кони — со свистом полетели комья через головы, застучали розвальни на раскатах о набитые края дороги.
Я пришел в себя, когда лошади, все в пару и мыле, уже спокойно, ровно шагали. В нервном ознобе, лязгая зубами, я судорожно хватал рукавицами заиндевелую отцовскую тужурку.
Отец с грубоватой лаской несильно прижимал к себе и ворчливо, несердито поругивал:
— Экий ты трусишка. Ну, перестань щелкать зубами. Стрелки постыдись. Посмотри — Ласка смеется. Вот так волчатник.
Федор добро смеялся, дружески хлопал по плечу:
— Во, Николаха, жисть с волками какая! Испужался? Ну, не беда. Это сперворазу. В страсть войдешь — и вся пужливость пройдет. Я сам наперво чуть, прости господи, не преставился. — И, весь в недавно пережитом волнении, возбужденно-радостно восклицал: — Ах вы, голуби мои, волчатники! Сколько коней ни наезживал на волков, а этаких не знавал!
Неостывшие лошади, очевидно тоже довольные, споро шагали, пофыркивая, похрапывая, встряхивая гривами. Под шлеей еще мылилась пена, от паха еще исходила испарина, но на крупах уже курчавился иней — успокаивающе знакомо отдавало потом и дегтем.
Дома отец рассказывал, что, когда стая скопом бросилась на первого убитого волка, «Николка заверещал на самой пронзительной поросячьей ноте и не умолкал до конца охоты».
Позже мне приходилось много охотиться разными способами на волков, но переживаний, подобных первому выезду, никогда больше не испытывал.
Летом отец подарил мне легонькую двадцатку. С тех пор у меня пропал всякий интерес к волкам. Куда было увлекательнее бродить по болотам, подкрадываться по пояс в воде к чирку или ловчиться попасть в улетающую птицу.
Бывало, от зари до зари с толпой деревенских приятелей охотились на дергачей, бекасов, болотных курочек, ястребов. Гордо проносили мимо улыбающихся взрослых драгоценное ружье и на веревочке привязанные за шейки трофеи. До волков ли тут: возвращались, переполненные событиями дня, засыпали с мыслями о завтрашнем походе.
Мне часто вспоминается та пора. Сквозь дымку ушедших лет она представляется безмятежно-радостной, поэтично-светлой. И, думается, что именно те далекие детские дни с милой первой двадцаткой по-настоящему навсегда зачаровали, отравили меня сладостной отравой охоты.
Более полувека прошло с тех времен, а все рисуется так ярко, так осязаемо близко, как будто оно происходило вчера, как будто ты по-прежнему молод, силен, неутомимо предприимчив.
Увы, побелела голова, мучает одышка, огрузнела поступь, тяжелеет в руке ружье, исчезает зоркость, и все чаще и чаще после выстрела невредимой улетает дичь. Но в сердце продолжает жить былая охотничья нестареющая удаль. И как только близится время к охоте, она вновь оживляет, молодит, вливает в жилы горячую кровь, наполняет бодростью, молодечеством, убивает старость и гонит вон из города — в лес, в болота, на волю, на родные просторы, к милой, вечно юной природе.
Так в охоте и прошла вся жизнь.
И сколько было всяких — веселых и грустных, страшных и курьезных — происшествий за долгие годы скитаний по лесам и болотам с собакой и ружьем, что не перечислить и не пересказать.
Об этом, да еще о встреченных на прихотливых охотничьих тропах людях, в большинстве таких же, как я, одержимых неостывающей любовью к родной природе, о моих собратьях по досугам в лесу и на речке и пойдет речь.
2
Как-то раз, измученный трудной охотой по заболоченному кочкарнику, я выбрался к опушке березняка, где с радостью увидел шалашик, покрытый толстым слоем осоки и темными лапами ельника. Перед входом торчали рогульки для чайника и чернел круг гари от недавнего костра с неразметавшимся еще седым пеплом. Из шалаша вкусно тянуло прелью и прохладой земли.
Я стянул сапоги, разостлал тужурку, бросил к изголовью ягдташ и с наслаждением, испытывая истинное блаженство, растянулся. Собака распласталась у ног, и мы мгновенно уснули, так, как спят охотники, измотавшиеся за день по многокилометровому бездорожному пути.
Разбудили лай и хлесткая ругань.
Я осадил Джильду, вылез из шалаша и очутился перед длинным, худым человеком с узким лицом, покрытым рыжей щетиной. Из растегнутого ворота вылинялой рубахи торчала густая бурая курчавина. Ружье с веревкой, заменяющей погон, было приставлено прикладом к ноге, широкая ладонь упиралась в нечищеные, ржавые стволы. Рваные, с разноцветными заплатами штаны, потрепанные, с задранными носками лапти, пиджак без пуговиц, опоясанный тесемкой, кожаный, из голенища старого сапога, собственноручного изделия патронташ, суконный, вконец изношенный, неопределенного цвета картуз с измятым, обвислым козырьком делали его своеобразно живописным в стиле дореволюционных российских охотников-крестьян.