Выбрать главу

Он знает нас; он из наших. Он посещал наши лагеря, латинизировав свое варварское имя Герман. Он знает нас и бросает нам вызов. Полагает ли он, что знает достаточно, чтобы оценить наши слабые стороны? Чтобы быть уверенным, что в силах взять верх? Он не первый в этой смертельной игре. До него был Верцингеторикс…

Солнце скрыто тучами, и время определить невозможно. Из-под наших ног поднимаются только стаи воронов. Зловещие птицы… Вар обратился к оракулам, прежде чем двинуться в путь. Разве мог он пренебречь обычаем предков? Конечно, в туманные пророчества, которые авгуры делают, глядя на дымящиеся внутренности только что убитых животных, он верит не больше меня, не больше любого офицера своего штаба. Но ритуал есть ритуал.

Вот уже четыре месяца, как Арминий поднял рейнские племена и ведет себя вызывающе; четыре месяца нападает на наши одиночные посты, перерезает горло нашим торговцам. Четыре месяца, как Вотан, их одноглазый бог, презирает Юпитера и Рим. Вар принял посланцев Августа, которые не оставили ему выбора. Он должен подавить мятеж, и ему надлежит сделать это как можно скорее.

Август — человек, привыкший подчинять мир своей воле.

Флавий вздыхает:

— Знаешь, трибун, за несколько дней до капитуляции Алезии конные подкрепления, которых ждал Верцингеторикс, столкнулись с когортами Лабиена, лейтенанта Кесаря. Десять к одному или около того. И тем не менее кельтские всадники поклялись не выходить из боя, пока двенадцать раз не пройдут сквозь ряды противника… Знаешь… Они защищались до последнего.

Что хочет сказать Флавий? Его восхищает храбрость своих и, стало быть, Арминия? Или полное римское превосходство? Единственное, что я могу заключить наверное после этого рассказа, это то, что германцы способны броситься на нас в любой момент, несмотря на нашу численность, опытность и славу нашего оружия. А это никуда не годится! Как Вар развернет войско на этой лесистой местности? Какой будет его маневренность?

А к Флавию вернулся дар речи:

— Знаешь, трибун, сколько лет мой народ оказывал сопротивление твоему после Алезии? Десять лет, трибун, десять лет! Ценоманская страна покрыта лесами, даже дороги наши проложены под сводами деревьев. Сейчас мы в том же положении. Мы совсем одни! Ты улавливаешь преимущество? Когда ваши дозоры пытались проникнуть на нашу территорию, они не знали, куда ступают. Точно так же, как мы теперь… И мы набрасывались на них, когда хотели, и… — Красноречивым движением Флавий как бы перерезает горло воображаемому противнику.

Остается лишь уповать, чтобы германцы оказались не такими хитрыми, как ценоманы. Я усмехаюсь. Я не намерен пасть в бою из-за неумения Вара оценивать противника. Но зачем мне думать об Арминии? Префект лагерей, командующий этим походом, его презирает. Я — всего лишь один из его трибунов, самый молодой, мне только исполнилось двадцать. Я надел мужскую тогу совсем недавно, получив право высказывать свое мнение на совете. И потом, мы — не одиночный дозор, но три легиона в полном составе. Передо мной, позади меня, по бокам колышутся наши колонны. Их мерный шаг поднимает облака пыли, которые окончательно омрачают этот скверный день. Серый, черный, темно-зеленый — неизменные цвета этого унылого пейзажа… Пурпур наших плащей, красные гребни офицерских шлемов — единственные живые пятна в этом декоре. Но они не вызывают у меня мыслей о победе и триумфе, напротив! Временами мне кажется, что наша форма залита кровью. Потоками крови…

Я часто видел гладиаторов, убитых на арене. Мы находим удовольствие в том, чтобы наблюдать, как они борются и умирают, не из жестокости. Мы ищем в цирке не удовлетворения нашей жажды крови и агонии, а образец храбрости. Может ли кто из нас попросить пощады в бою, если даже раб способен умереть без единого стона на песке амфитеатра? Помню одного побежденного ретиария, распростертого на земле. Острие меча уперлось в его грудь, но он не отвел глаз. Своими отвагой и презрением он был способен сокрушить победителя. Я поднял вверх большой палец.

Я спрашивал себя тогда, способен ли я так же отчаянно противостоять тому, кто мог бы убить меня. Я спрашиваю себя об этом сейчас, когда рассказы Флавия, тени дозорных, зарезанных под предательским покровом лесов, вновь напоминают мне о бледном и гордом ретиарии, лежавшем на арене. Проявил бы я такую же отвагу, как этот захваченный в рабство человек, давший нам всем урок, которым мы обязаны ему на всю жизнь? Трепетал бы я, придавленный коленом одного из этих белокурых германцев, умоляя о пощаде? Или смог бы бесстрашно смотреть в его голубые глаза?