— Что тебя, с ветру, что ли, качает?
Полагая, что она сделала такой вопрос из соболезнования, я ответил:
— Нет, так.
— Да, — говорит она, — ветер-то на улице не маленький, есть с чего пошатнуться.
Затем, сделав мне несколько вопросов: за что мне отказали, давно ли? и как я добрался домой? — она послала меня в стряпущую — на печку, чему я был очень рад, не из-за того только, что мне хотелось погреться, а из-за того, что, по приходе, не сразу попадусь отцу на глаза.
Часа через два вернулся и отец с торга. Не знаю, как был он предупрежден о моем возвращении, но только, когда он вошел в стряпущую, а я, сойдя с печи, поклонился ему в ноги и поздоровался, он, не помню, чтобы очень ругал меня; помню только, что сказал мне:
— Хоть бы ты домой-то пришел не пьяный.
— Тятенька, я вовсе не пьяный. Мне и пить-то было не на что.
— Да ведь мать, говорит, видела, как ты шатался.
Я не мог оправдаться. Я чувствовал себя кругом виноватым перед ними, но мне было тяжело, что слабость мою от болезни мачеха приняла за пьянство и с первого же раза налгала на меня. Все-таки на этот раз я не стал более раздражать отца.
Как описать то внутреннее состояние, в котором я находился первое время по прибытии на родину? Страх и стыд неотступно терзали мою душу. С месяц, или более, я почти не выходил из стряпущей и не слезал с печи; идти в горницу было для меня настоящею пыткою. За столом я сидел как на иголках, мне постоянно думалось, что на меня смотрят, не много ли я съел или выпил, и потому нередко выходил из-за стола голодным, особенно когда отец бывал дома. Отца своего я до того боялся, что почти постоянно избегал встречи с ним, — и это было не без причины. В продолжение шести месяцев, которые мне пришлось на этот раз пробыть на родине, я не только не слышал от него какого-либо ласкового слова, но даже не помню, проходил ли хотя один день, когда он был дома, чтобы он меня не обругал, или, по крайней мере, не попрекнул Петербургом. Раз, я помню, он как-то немного выпил и, напустившись на меня, так стал жестоко бить железным аршином, что если бы не заступилась старшая сестра, бывшая на этот раз у нас в доме, то едва ли я вышел бы из его рук без увечья. В другой раз, когда он набросился на меня за что-то на дворе, я до того испугался и вместе с тем остервенился, что схватил какое-то орудие, и только мачеха, оттащившая отца за руку от меня, может быть, спасла его от беды.
Когда же отец уезжал на ярмарку, я делался несколько смелее; но все-таки избегал являться в горницу, опасаясь встретить кого-нибудь из родных или знакомых. Еще небольшая была беда, когда приходилось с кем встретиться и разойтись без разговоров, но если же кто из любопытства или, может быть, из участья начинал расспрашивать меня о моем житье в Петербурге, то от таких вопросов я просто сгорал со стыда, в душе желал любознательному собеседнику провалиться и всячески старался отделаться от него.
Работая что-нибудь на дворе, расчищая снег, нося дрова или воду, я постоянно прислушивался, не скрипнет ли калитка, и, услышав скрип, старался спрятаться от взора пришедшего, а когда нужно было сходить на Волгу за водой для самовара, то я делал это или утром рано, или вечером, чтобы меня не заметили соседи или не встретить кого-нибудь из знакомых.
Одежда моя, когда я прибыл на родину, как я раньше уже описал, была совсем плохая: старый засаленный полушубок, белье, что было на мне, и старые сапоги — вот и все. Впрочем, на первое время мне дали пару старого отцовского белья для перемены, и потому можно себе представить, насколько я был рад, когда однажды, чистя двор, мне удалось найти трехрублевую бумажку. Хозяина этой бумажки у нас в доме не оказалось, и мне на эти три рубля, к празднику Пасхи, мачеха сшила новую ситцевую рубашку и казинетовые штаны.
С наступлением весны, как ни было тяжело мое положение, но молодость начинала брать свое; мне хотелось и погулять, и иметь какую-нибудь работу. Я стал мечтать снова о Петербурге или о холщевничанье вместе с отцом; но я не смел его просить ни о том, ни о другом, и только когда он был выбран в сторожа городской бесприходской церкви царевича Димитрия, я решится его просить, чтобы он не нанимал за себя постороннего на эту должность, а позвал из бы мне исправлять ее. Отец согласился, и я каждую ночь стал ходить сторожить церковь.
Церковь царевича Димитрия находится в самой средине города, на высоком берегу Волги, которая в этом месте имеет довольно большой изгиб, и потому вид от церкви очень живописен; с правой стороны, у самой почти церкви, находится довольно глубокий овраг, называемый у нас просто ручей, служивший прежде, по описанию городских летописцев, крепостным рвом, но в настоящее время ручей этот наполняется водою только весной, во время разлива Волги. За ручьем тянется Фроловская набережная, за которой второй ручей, а за ним, по чрезвычайно крутому и высокому зеленому берегу расположены большие каменные дома, обладатели которых в прежнее время занимались кожевенным производством, и потому при каждом доме виднелись кожевенные сушильни; затем пейзаж заканчивался пригородным селом Золоторучьем.
С левой стороны церкви, немного дальше от берега, возвышается остаток старинного княжеского дворца — небольшое каменное здание с слюдяными окнами, огороженное оградою с железною решеткою, в верхнем этаже его находилась, как гласит история, палата царевича Димитрия, а в нижнем устроен совершенно темный подвал, из которого, по народному преданию, в старинные времена были прокопаны подземные ходы под Волгу в Красное Село и Орлек, княжеские усадьбы, находящиеся от города верстах в двух или трех. Ближе же к Волге устроена терраса, на которой расставлены старинные пушки и пищали, бывшие прежде на стенах городской крепости. Немного далее стоит Преображенский собор, а рядом с ним довольно большой и тенистый городской сад, затем опять ручей, а за ручьем набережная, на которой находятся лесные биржи.
Напротив церкви, через Волгу, стоит очень большая и красивая каменная дача Супонева с огромным и роскошным садом; правее от нее виднеется роща и усадьба Скрипицына, а с левой стороны находится часть города, называемая у нас Заволжьем, за которой видна Богоявленская гора, одна из самых высоких и крупных по всей Волге, получившая свое название от монастыря, в старину находившегося на ней и теперь не существующего.
На Волге, у самого спуска от церкви, стояла пароходная пристань, а несколько правее, через ручей, находились яичные и хлебные пристани. Около яичных пристаней, под горою, стояли шатры, в которые сваливали привозимые из деревень барышниками яйца. В этих шатрах очень часто ночевали приказчики, а на каждой бирже были караульные, так называемые коренные. Из них было много молодых парней, с которыми я скоро подружился и нередко, оставляя церковь на произвол божий, прогуливал целые ночи. Это не могло укрыться от отца: соборные сторожа, нередко видя, как приходили ко мне приятели, а иногда и женщины, и как я оставлял церковь и уходил с ними, передали о моем поведении нашему церковному старосте, а тот пожаловался на меня отцу; отец угрожал меня высечь на конюшне, но я на этот раз успел куда-то скрыться и несколько дней не показывался ему на глаза.
Однажды, отправляясь на сторожку, я захватил с собою кувшин для волжской воды и когда, прогуляв по обыкновению ночь и выпив с приятелями, нес домой кувшин на голове, запутался в отцовском длинном армяке, уронил кувшин и разбил.
Я видел, что беда была неминучая, что мне не миновать отцовских рук, и потому, не зная, как избавиться от побоев, прежде всего спрятался в огороде между гряд и высматривал оттуда, когда отец уйдет на торг.
По уходе его я тихонько пробрался в конюшню и залез на сеновал, а так как более половины потолка над конюшнею было разобрано и распилено на дрова, то из конюшни можно было видеть большую часть сеновала.
Вот тут-то мне и пришла мысль, чтобы избежать побоев, постращать отца самоубийством.
С этой целью я отыскал не толстую, но крепкую веревку; на одном конце ее сделал мертвую петлю, а другой конец прикрепил на самом видном месте, к стропилам крыши. Затем я отворил окно, нарочно, чтобы было больше света, и уселся на перекладину, взяв в левую руку петлю веревки, а правую рукою подпер голову, как будто раздумывая тяжелую думу. В таком положении я решился просидеть до тех пор, пока меня не заметят.