Выбрать главу

Особое значение для меня имели отношения с очень странным юношей из Батума, который был то ли немцем, то ли евреем, то ли полунемцем-полуевреем. У него, якобы, были связи с аджарскими контрабандистами, и я решил, если будет этап в лагерь, бежать вместе с ним в Турцию, с тем чтобы, может быть, потом вернуться домой через Персию и Среднюю Азию. На всякий случай я менял остатки военной одежды на штатские лохмотья, тем более, что посреди нашей камеры никогда не прекращался "восточный базар" всякого тряпья, иголок, пуговиц и тому подобных мелочей. Я не был авантюристом по натуре, но мне претила слепая покорность судьбе; мысль о сидении в лагере целых десять лет не умещалась в мозгу. Этапа, однако, все не было.

А тут как раз под новый 1943 год некий человек из обслуги тюрьмы (у него был маленький "бытовой" срок, и он, фактически, отбывал его служащим тюрьмы) поздравил нас с Новым годом и сказал, что скоро все будут на воле. Слух о каких-то комиссиях снова оживился и направил всеобщие надежды, и мои в том числе, в новое русло. Вскоре после этого я каким-то образом простудился, видимо, на прогулке. Нас иногда выводили на двадцать минут в тюремный двор. У меня поднялась температура, оказалось воспаление легких и плеврит. Сутки меня продержали в тюремной больнице, а потом переправили в республиканскую тюремную больницу в Овчалах (ст. Загэс), недалеко от Тбилиси. Начался новый и последний этап моего первого заключения.

Я весьма своевременно заболел и покинул нашу камеру, ибо в тюрьме очень скоро началась эпидемия тифа, скосившая многих моих сосидельцев, особенно истощенных вояк.

В Овчалах было лучше, чем в пересыльной тюрьме в Тбилиси. Первое время разница мне даже показалась разительной. Здесь не было такой скученности. Были палаты с кроватями и палаты с матрацами на полу. Я попал именно в такую. Здесь давали немного меньше хлеба, но зато два раза в день приносили по ложке манной каши и чашку чая с кусочком сахара или каплей яблочного повидла. Но все равно этого совершенно не хватало, и все больные к тому времени, как они вылечивались от своей болезни, становились дистрофиками. А большинство и прибывало сюда именно с диагнозом "дистрофия". После тифозного карантина в пересыльной больнице число больных с подобным диагнозом заметно увеличилось.

В Овчалах были и "политические", и "бытовики", и мужчины, и женщины. Все были настолько худы, что женщины буквально потеряли свои "вторичные" половые признаки и напоминали мальчиков-подростков. Когда в солнечные дни "ходячие" больные выползали на тюремный двор, это было страшное зрелище живых скелетов, слегка прикрытых больничным тряпьем. Особенно эффектный, я бы сказал - "барочный", контраст возникал, когда одновременно с этими несчастными на двор выходила погулять и выгулять своего поросеночка (на веревочке) пухленькая любовница главного врача больницы - капитана медицинской службы Мгалобришвили. Она была тоже из заключенных, но входила в постоянный штат больницы. Хорошенькая и розовенькая, она очень походила на поросеночка, которого растила и откармливала по поручению своего капитана.

Сосредоточенность на проблемах еды и утоления голода у заведомо истощенных людей была еще больше, чем в тбилисской тюрьме. Даже лекарства воспринимались как некая пища. Во время их раздачи все кричали: "А мне, а мне...", - и добрая медсестра всем что-нибудь давала, так, чтобы люди чувствовали, что как бы немножко поели и чуть-чуть утолили голод. Истощение переходило в дистрофию, дистрофия сопровождалась цынгой, а кончалось все дизентерией. Начался дизентерийный мор. Каждый день в больнице именно от дизентерии умирало несколько человек. Не раз, проснувшись на своем матраце, я видел, что на соседнем лежит труп. А только вчера вечером сосед еще говорил, иногда смеялся и даже высказывал надежды, строил какие-то планы.

Никогда не забуду одного милого юношу - сына уничтоженного в 1937 году крупного партдеятеля, кажется, даже секретаря Осетинского обкома. Умирая от дистрофии, он мечтал о стакане мацони, и я ему раздобыл мацони через добрую медсестру (откуда у меня были деньги, я расскажу несколько позже). Недолго он жил после этого...

У меня у самого развивалась дистрофия, и начиналась цынга. Тело покрылось черными точками, кровоточили десны. Но дизентерийного поноса еще не было, и я себя чувствовал пока крепче многих. В это время стало известно от врачей, что смутные слухи о возможности освобождения на тех или других условиях становятся реальностью. "Бытовиков" давно уже актировали по болезни или отправили на фронт (правда, они на фронт не хотели и предпочитали тюрьму). Теперь актировать по болезни разрешили и политических, если их "преступление" сводилось к "болтовне" (статья 58-10). Актировке должен был предшествовать "пересуд", то есть просмотр дел с точки зрения серьезности и социальной опасности таких "преступников". Актировка проводилась ограниченно, в некоторых местах и по особой секретной директиве. В центральной больнице в Овчалах комиссовка должна была производиться в первую очередь. Фактически дистрофия была у всех, но надо было выбирать самых близких к смертному концу. Я был не из самых тяжелых дистрофиков, но безусловно имел право претендовать на актировку.

Мне помогли двое грузинских врачей, очень меня жалевших. Это был старый доктор, окончивший медицинский факультет в Париже (мы с ним изредка разговаривали по-французски), и его коллега, симпатичная молодая женщина. Воспользовавшись тем, что у меня был (и, видимо, уж прошел) плеврит, они стали поговаривать о том, что у меня туберкулез легких - болезнь, также подлежащая актированию. Не думаю, чтобы они всерьез верили в мой туберкулез, но точно не знаю. Рентгена в больнице не было, и диагнозы такого рода ставились на глазок. Их усилиями я был включен в список на первую же комиссию.