Его первая жена к этому времени уже давно умерла, оставив свое состояние двум детям, а ему лишь ежегодную пенсию в 6 000 рублей; а со второй женой, от которой не имел детей, он уже развелся. Дети были уже взрослыми и сын женат. Одиноким удалился дядя Андрей в свое небольшое имение "Бунаковка" вблизи ст. Павлоград, с маленькой усадьбой и полным отсутствием соседей. Там он жил безвыездно зиму и лето, часами молча просиживал в кресле. Навещала его только дочь Александра, навсегда оставшаяся в старых девах. Особенно тяжелы были зимы, когда в саду усадьбы выли волки и в окрестностях "шалили" разбойники. Единственным утешением дяди Андрея были его большая библиотека и занятия астрономией.
Дядя Андрей не был верующим человеком, а тем более суеверным. Занимаясь всю жизнь наукой и особенно астрономией, он не допускал возможности каких-либо сверхъестественных явлений, вроде привидений и тому подобного. Но он сам рассказывал мне, как однажды ночью в Бунаковке он не спал и вдруг среди полной тишины услышал, что дверь в коридоре, проходившем мимо его спальни, отворилась и тяжелые шаги, будто обутых в ночные туфли, ног направились к его двери... и, после короткой остановки, прошли дальше. Дядя, разумеется, не поверил бы в действительность этого явления, если бы собака, спящая в его комнате, не зарычала бы и шерсть не поднялась на ее хребте. На следующую ночь явление повторилось. Тогда дядя, под предлогом нездоровья, попросил своего камердинера лечь в его комнате, не сказав ему ничего о происходящем. Точь-в-точь в то же время послышался звук отворяемой двери и тяжелых шагов в коридоре. Собака зарычала, а камердинер чуть не умер от страха. Окончательно убедившись, что он не был жертвой галлюцинации, дядя старался объяснить себе необычайное явление. На четвертую (66) ночь оно не возобновилось, как и в последующие ночи. Разгадка пришла через несколько дней, когда из Петербургских газет дядя узнал, что в ту самую ночь, когда он впервые услышал шаги в коридоре, - умер Валуев...
Дети моего деда и моей бабки Ливен, по странной игре судьбы, разделялись на две группы. Первая группа состояла из трех старших сестер и дяди Андрея, вместе с тетей Линой. Все они походили физически и морально на своего отца. Младшие же четверо, т. е. дядя Никита, тетя Екатерина, тетя Мария и моя мать, - пошли в мать. В отношении моей матери это, впрочем, не совсем верно. Хотя физически она и походила на мою бабушку, морально у ней было много Ливенского. Это различие между двумя группами братьев и сестер сказалось и на их взаимоотношениях. Походившие на моего деда, т. е. принадлежавшие к Ливенскому типу, дружили между собой, тогда как остальные не были близки друг к другу. Отношения между моей матерью и тетой Леной были исключением, что объяснялось тем, что последняя заменила ей мать. Обе старшие сестры умерли до моего рождения, и из первой группы оставались только дядя Андрей и тетя Лина. Дружба этих двух была глубокой и была основана не только на сходстве душевного и умственного склада, но и на общности взглядов и интеллектуальных интересов.
Когда дядя Андрей начал опять приезжать в Москву, он часто посещал мою тетю. Конечно, мы были слишком молоды, чтобы понять и оценить этого, исключительного человека, но во мне, по крайней мере, он уже и тогда возбуждал какой-то инстинктивный интерес. Однако, т. к. дядя Андрей, ввиду содеянной по отношению к нему несправедливости, не очень уважительно отзывался об императоре Александре III и не был религиозен, мать боялась его вредного влияния на нас и всячески нас от такового предохраняла. Доходило до того, что, когда приезжал дядя Андрей, нам запрещалось оставаться в гостиной.
Другой брат моей матери, дядя Никита, не жил постоянно в Москве, и мы видели его лишь в редкие его приезды из Киева, где он сначала был прокурором Окружного Суда, а затем Судебной Палаты. Он был наиболее ярким представителем Панкратьевского типа семьи и дружил главным образом с (67) моей матерью и тетей Екатериной и мужем ее Николаем Павловичем Боголеповым. Это был и физически, и морально сухой человек. В юности он перенес сильный суставной ревматизм, в результате которого у него развился порок сердца, а впоследствии он стал страдать и катаром желудка. Когда я его узнал, это был человек высокого роста, очень худой, с землистым цветом лица, с седыми волосами. Говорил он глухим голосом, постоянно откашливаясь, и выражался, даже в самых обыкновенных разговорах, деловым, казенным языком, тем самым, которым он, вероятно, произносил свои обвинительные речи. Судил он всех и обо всем строго и безапелляционно, и мне кажется, что обвиняемые им подсудимые должны были испытывать жуткое чувство, видя его за прокурорским столом. Из страха перед простудой он даже летом одевался тепло, и я, читая впоследствии Чеховского "Человека в футляре", невольно вспоминал о нем. В целях сбережения своего здоровья, он приучил себя никогда не волноваться, т. е. ничему особенно не радоваться и ничем не огорчаться. Мне даже говорили, что, когда он шел к женщинам, он брал с собой валерьяновые капли. Из-за этой заботы о своем здоровье комнаты в его квартире никогда не проветривались и воздух в них был тяжелый. Я никогда не знал его религиозных взглядов, но по отношению к вопросам чести и морали он бью чрезвычайно строг. Что же касается его политических убеждений, то, я думаю, трудно было бы найти более реакционного человека. Этим, между прочим объясняется его дружба с Николаем Павловичем Боголеповым, мужем моей тети Екатерины, бывшим впоследствии министром Народного Просвещения.
Молодежи дядя Никита не любил, да и она его не могла любить. Когда начались студенческие волнения, он всецело обвинял в них студентов и был сторонником самых суровых мер по отношению к ним, всячески поддерживая в этом направлении Н. П. Боголепова. Сначала он очень дружил с моей матерью, но затем несколько охладел к ней, вероятно, потому что не одобрял поведения, впрочем весьма невинного, моего старшего брата, одно время жившего у него студентом в Петербурге.