- Слушай, мам, - сказал я, несколько подавшись под настил, - а не пора нам уходить?
- Пора, сынок, пора. Я тоже так думаю. Ну его к шуту и с домом. Вот затихнет немного, спустим вещи в погреб, закопаем и уйдем.
Но затишье не наступало. У силикатного и в овражке по-прежнему бахали наши орудия. По всему поселку хлопали мины.
Начало темнеть, а обстрел все не прекращался. Мать достала из дальнего угла щели сумку, в которой хранился наш продовольственный запас, и вынула их нее два последних сухаря - один мне, другой Ланке. Больше в сумке ничего не оставалось. Я разломил свой сухарь пополам и протянул одну половину матери.
- Ешьте, ешьте, я не хочу, - сказала мать.
Это мне уже хорошо знакомо. Каждый раз она так: Ешьте, ешьте, я не хочу. Но я не Ланка, понимаю. Ладно, я тоже не хочу. Я соединил половинки сухаря вместе и положил их в карман.
Светланка сидела прижавшись к моим коленям и, сжевав сухарь, скоро уснула. Последнее время она стала какая-то вялая и все спала. От слабости, наверно. Она всегда-то была тоненькой, хрупкой, а теперь стала такой прозрачной и хилой, что на нее было больно смотреть. Мать тоже сильно исхудала, как после болезни, у глаз появились сухие морщины, в волосах седые пряди, каких я раньше не замечал. Да и сам я заметно изменился. Недавно, зайдя за чем-то в дом, я увидел себя в висевшем на стене большом зеркале. На меня взглянула вроде и знакомая и чем-то совсем незнакомая физиономия с темными глазами и острыми скулами. Взглянула с выражением настороженности и еще чего-то такого, что я видел в глазах волчонка, которого мы, мальчишки, однажды поймали в лесопосадках. Собственно, это был не волчонок, а один из щенков бездомной немецкой овчарки, обитавшей на загородной свалке. Щенки вывелись в овраге, были совсем дикие, и кто-то, видевший их, сказал, что это волчата. Мы пошли ловить волчат с намерением приручить их. Одного, отбившегося от выводка, я загнал в кусты маслёны и бросился на него. Зверек прокусил мне ладонь, но я все-таки как-то закрутил его в заранее снятый с себя пиджачок , и мы принесли его домой. Несколько дней он по очереди жил то у одного из мальчишек, то у другого, но приручаться не хотел, никакую пищу не брал, только скалил зубы и затравленно на всех озирался своими темными с влажным блеском глазами, и мне пришлось отнести его обратно в лесопосадки. Вот это выражение затравленности во влажно блестевших глазах зверька и напомнила мне физиономия, глянувшая на меня из зеркала.
Сквозь тяжело навалившийся сон я слышал, как где-то близко стреляли из винтовок и автоматов. Потом звуки выстрелов покрылись бесконечно долгим прерывистым гудением немецких самолетов. Они, вероятно, выискивали цель. В щель вдруг ударил резкий белый свет. С усилием я открыл глаза, увидел рядом согнувшуюся в напряженном ожидании фигуру матери и понял, что этот яркий свет идет от осветительных ракет, сброшенных с самолета. Сейчас начнут бомбить. С улицы донеслись голоса, топот сапог, раздалась команда:
- Ложись!
Рассекая воздух, засвистели бомбы. Все сотрясалось от взрывов. В окопе удушливо запахло серой, на зубах захрустел песок.
- Фу, господи, - вздохнула мать. - И как только земля родимая терпит. День бомбит-бомбит, да еще и ночью.
Взрывы то удалялись, то приближались, и я то проваливался в забытье, то пробуждался. Когда наконец совсем очнулся, уже рассвело, стояла тишина. Сестренка, посапывая, лежала рядом, а мать в нескольких шагах от окопа, пристроив на кирпичах жестянку с лепешками из сырого теста, разводила под ней огонь.
Было по-осеннему прохладно. И необычно тихо. Сизый, смешанный с дымом туман расстилался над землей. От этого тумана и тишины веяло чем-то мирным, довоенным. Вот в такое прохладное туманное утро мы бежали когда-то в школу. Кажется, впервые за все время бомбежки я подумал о школе. Вспомнил нашего Ивана Ивановича, учителя истории, маленького человечка в больших очках. В седьмом кассе мы уже почти все переросли его по росту, но это не мешало нам уважать его и по-своему любить. Он был добрым и терпеливым к нам. Правда, иногда казался несколько отрешенным, сосредоточенным на какой-то своей мысли, но на наши вопросы тотчас охотно откликался. Как-то между прочим он рассказал, что в юности мечтал стать инженером и после окончания рабфака хотел поступить в политехнический институт, но комитет комсомола направил его на работу в школу, и он не посмел отказаться: государство испытывало острый недостаток учителей. "Школа - это очень важно, - говорил Иван Иванович. - От того, какими вы выйдете из школы, зависит не только ваше будущее, но и будущее страны. И будущее человечества". Во как! Даже будущее человечества. Это для нас было новым. Другие учителя, да и домашние тоже, только и твердили, что учимся мы для себя, для нашей же пользы, а тут оказывается, что мы - это еще и будущее человечества. А потом однажды приходит Иван Иванович на перемене и говорит: "До свиданья, ребята. Ухожу на фронт". - "А как же мы?" - спросил кто-то из нас, а кто-то еще с лукавством добавил: "И будущее человечества?" - "А человечество, - говорит - в опасности. Надо защищать". И как-то застенчиво улыбнувшись, поднял на прощанье руку над головой.