- Конечно, она права.
Проулок вывел нас на тихую улицу, од завернули за угол и пошли направо.
- А в ту субботу на нее что-то нашло, - продолжала Татьяна. Брунгильда послала нас с ней и Веркой убирать в пивной. Юлька вытерла пыль с пианино, а потом открыла крышку, прошлась по клавишам и начала играть. Ты понимаешь, никогда не подходила к пианино, а тут села и заиграла. И не какой-нибудь там собачий вальс двумя пальцами, а по-настоящему. Моцарта, Шопена, Чайковского. Мы только рты разинули. Юлька, думаем, это или не Юлька. А ее будто прорвало, ничего уже вокруг не видит и не слышит. И мы тоже, как свихнулись, стоим и про уборку забыли. А потом вдруг слышим сзади: "Браво! Браво!" Поворачиваемся, а это Лотта, немка из соседнего двора, стоит у двери, а рядом Брунгильда. Уж лучше бы Лотта молчала. Ты ж понимаешь? Брунгильда ведь на этом пианино чуть не каждый вечер тарабанит. Но если б ты знал, какое это бездарное существо. У нее же ни слуха, ни ритма. А руки! Бухает ими, как копытами. И что особенно поражает, при всём этом она вполне серьёзно считает себя музыкантшей. Бывает же такое! А теперь представь, что эта госпожа мегера почувствовала, когда увидела, как какая-то девчонка из склавов (от немецкого "склаве" - раб, невольник - прим. ред.) играет на ее инструменте, да еще так, как ей самой и во сне не снилось. А тут еще эта соседка: "Браво! Зундершейн! В этих стенах ничего подобного никогда не раздавалось". Представляешь? Жуткий пассаж. Ну, при соседке она, конечно, изобразила мину: "Так ведь эта девчонка, говорит, исполняла совсем другие вещи". Как будто дело всего лишь в других вещах. Лотта, конечно, только усмехнулась, взяла свои бутылки с пивом и ушла. А мадам Циппель тут же при нас подошла к стойке, сняла с телефона трубку и позвонила в гестапо. Будьте добры, освободите ее от еврейки, которую им арбайтсамт подсунула вместо русской. Я попыталась было вставить хоть слово: что, мол, вы говорите, о какой еврейке? Так она на меня, как овчарка: "Хальтэ клапэ! А то и тебя отправлю в концлагерь!"
- Так и сказала: в концлагерь?
- Ну. А в понедельник мы только сели на фабрике за машины, смотрим, заходит Циппель с каким-то немцем в черной форме - и прямо к Юльке. Мы, конечно, сразу догадались, что это гестаповец. А Юлька уже ждала этого, хотя и изменилась в лице, но спокойно сказала: "Прощайте, девчонки". В окно нам было видно, как ее подвели к фургону, захлопнули в кузов и увезли.
- А что за фургон?
- Ну черный этот, с решеткой.
Евреев, которых в декабре увезли в тот истребительный Аушвиц, тоже взяли гестаповцы. Выходит, и Юлю, скорее всего, отправили туда же. Хотя называли немцы и другие подобные лагеря с крематориями - Бухенвальд, Дахау, Маутхаузен. На душе у меня сделалось ужасно паршиво. Хоть бы разбить что-нибудь вдребезги, что ли. Сейчас мне был хорошо понятен тот отчаянный поступок инженера Петера Шварца, одного из троих евреев, работавших вместе с нами в цехе Швенке. Когда за ними пришли гестаповцы и скомандовали: ком!, он швырнул им в лицо снятый с себя рабочий фартук и, выскочив через заднюю дверь цеха, метнулся в находившийся напротив склад, а там по штабелям мешков с красителями добрался до окна под самой крышей, распахнул его и выбросился с более чем двухэтажной высоты на брусчатку берлинской улицы. Потом конвойщики, подогнав мотоцикл с коляской, подобрали его с переломленной ногой и разбитым в кровь лицом. Я не думаю, что Петер серьезно рассчитывал убежать от вездесущего гестапо, просто сделал этот бросок из окна из чувства протеста. Теперь я его очень понимал.
Кажется, я ко многому уже был готов, ко всяким неожиданным случаям, но такой вариант, что произошел с Юлей, мне раньше в голову не приходил. Бедная Юлейка!
Расставшись с Татьяной, я вышел на автостраду и часа два шагал по обочине дороги, прежде чем сел в омнибус на одной из встретившихся остановок.
На Вайссензее я вернулся страшно усталый и внутренне совершенно опустошенный. У ворот лагеря стояли поджидавшие кого-то незнакомые русские парни и наш парализованный старик Каллистрат, с трудом передвигавшийся на непослушных ногах и, как всегда, охотившийся за сигаретой.
- Дай закурить, - встретил он меня.
Я достал из кармана неизрасходованную нераспечатанную пачку сигарет и всунул её в плохо гнувшуюся ладонь Каллистрата.
- Всю? - обрадовался он. Я молча кивнул.
Откуда-то незаметно вывернулся Иван-огородник.
- Ты где пропадаешь? - налетел он на меня. - Я тебя давно ищу. Сходи на дальнюю плантацию. Я вчера сорвал там полведра огурцов и забыл их в сарайчике.
- Для немецкой столовой?
- Ну да.
- Завтра возьмешь, - сказал я.
- Завтра они не успеют к обеду.
- Тогда шпарь сам. Если такой заботливый.
Я отвернулся от Ивана и направился в ворота.
- Ты куда? Я ж тебя посылаю! - повысил голос Иван,- Я же старший. Я даже не взглянул на него.
- Ну тогда знай: больше ты у меня в бригаде не работаешь, - бросил он мне вслед.
- Да пошел ты! Холуй несчастный.
На другое утро во время построения комендант, появившись перед колонной, ткнул пальцем в мою сторону:
- Пойдешь на фабрику! На огороде ты не нужен.
И я опять пошел в цех мастера Швенке.
Осенью, в одно из ненастных воскресений, когда каштаны сбрасывали листья, а ветер с дождем разносил их по тротуарам и мостовым, я ещё раз съездил в Шёнесдорф, увидел Таню, но о Юле ничего нового не узнал.
- Ты ж понимаешь, Николай, спасти теперь Юльку может только чудо, сказала Таня. - Но я в чудеса не очень верю.
После войны мне пришлось долго скитаться по военным госпиталям и гражданским больницам. В одной хирургической клинике - уже в моём городе мне случилось познакомиться с женщиной, работавшей в органах МВД и имевшей доступ к картотеке бывших узников фашистских лагерей. По моему списку она нашла мне адреса нескольких моих школьных друзей, переживших и плен, и концлагеря, и, вернувшихся, на родину, но Юли в картотеке вернувшихся не оказалось. Нет, чуда не произошло. Вырваться из рук палачей Юле не удалось.