По словам главного героя пьесы профессора Бородина, директора Института физиологических импульсов, "объективное обследование нескольких сот индивидуумов различных общественных прослоек, показало, что общим стимулом поведения восьмидесяти процентов всех обследованных является страх… восемьдесят процентов всех обследованных живут под вечным страхом окрика или потери социальной опоры. Молочница боится конфискации коровы, крестьянин -насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинений в уклоне, научный работник — обвинения в идеализме, работник техники — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха ( курсив мой — Н.П.). Страх заставляет талантливых интеллигентов отречься от матерей, подделывать социальное происхождение, пролезать на высокие посты… Да, да… На высоком месте не так страшна опасности разоблачения… Страх ходит за человеком. Человек становится недоверчивым, замкнутым, недобросовестным, неряшливым и беспринципным… Страх порождает прогулы, опоздания поездов, прорыв производства, общую бедность и голод.
Никто ничего не делает без окрика, без занесения на черную доску, без угрозы посадить или выслать. Кролик, который увидит удава, не в состоянии двинуться с места — его мускулы оцепенели. Он позорно ждет, пока кольца удава сожмут и раздавят его. Мы все кролики. Можно ли после этого работать творчески? Разумеется, нет!..
Остальные двадцать процентов обследованных — это рабочие-выдвиженцы. Им нечего бояться, они хозяева страны: они входят в учреждения и в науку с гордым лицом, стуча сапогами, громко смеясь и разговаривая… Но за них боится их мозг… Мозг людей физического труда пугается непосильной нагрузки, развивается мания преследования. Они все время стремятся догнать и перегнать. И, задыхаясь, в непрерывной гонке, мозг сходит с ума или медленно деградирует… Уничтожьте страх, уничтожьте все, что рождает страх, — и вы увидите какой богатой творческой жизнью расцветает страна!"
Зрительный зал «Александринки», битком набитый и ленинградцами и приезжими из Москвы и других городов (я был на одном из первых представлений) во время речи профессора Бородина буквально замирал… от страха… за автора пьесы и актеров… и за самих себя — зрителей пьесы.
Все, что каждый думал молчком, про себя, Бородин возвещал зрителям громко, в открытую, со сцены «Александринки». Его речь была не в бровь, а в глаз и казалась немыслимой, невероятной в советской обстановке тех лет, когда каждый день происходило все то, о чем говорил и что осуждал Бородин.
Публике было достаточно хорошо известно, что «Страх» был разрешен к постановке самим С. М.Кировым, ближайшим соратником и любимцем Сталина. И все же!.. Страх запрещал зрителям аплодировать речи Бородина, обращенной ко всему зрительному залу. Как бы чего не вышло! Аплодировали противнику Бородина — «старой большевичке» Кларе за ее обычную в устах старого партийца «агитаторскую» речь о героизме и подвигах партии большевиков в годы «проклятого царизма». (В 1930-31 гг. Кларе было еще неизвестно, что все поколение «старых большевиков» в течение ближайших лет пойдет «под нож».)
Во время войны 1941-45 гг. и после нее «Страх» как-то постепенно и незаметно исчез из репертуара советских театров.
Политическая программа Сталина, изложенная в речи профессора Бородина, сводилась к установлению своего единодержавия: нагнать страх на всех и вся, зажать всем рты, чтоб никто не смел выступить с критикой «генеральной линии партии». Она не сразу была понята населением, что лишь увеличило число жертв террора. Во времена царского гнета русский человек мог иметь «собственные мыслишки», любил пооткровенничать, «раскрыть свою душу» в компании друзей. В двадцатые годы искусство политического анекдота расцвело пышным цветом благодаря усилиям Карла Радека и других членов партии. Люди любили «поговорить», а тут настало время «быть неоткровенным», «врать и скрывать свои мысли каждый день и час: в классе, в аудитории, на службе, дома, на кухне» и т.д. Действительность тридцатых годов научила врать и самых правдивых. Как можно не врать, когда одно правдивое или неосторожное слово могло дать 10 лет каторги (моему брату Юрию в 1937 году оно дало 5 лет). Всем пришлось стать актерами и жить двойной жизнью:
двойственность и маска давали известную защиту. При этом приходилось все время идти на мелкие компромиссы со своей совестью, в особенности семейным людям. Ведь отвечал не только муж, но и его жена и дети, и наоборот — за жену и детей мог ответить муж. Дети отвечали за отца и мать, а те в свою очередь отвечали за детей. Это существенно облегчало для властей задачу подавить «инакомыслие», то есть критику диктатуры Сталина и его программы скоростной индустриализации и еще более скоростной коллективизации. Разрешалась лишь «самокритика»: «Критикуйте лишь самих себя, а не других», — наставительно говорило начальство. Оппозиция в партии была уже смята и прибита к земле, дело шло о многомиллионной массе крестьянства и рабочих и, прежде всего, об интеллигенции.
В этом тяжелом оцепенении «великого страха» жило все население Советского Союза в течение более двух десятков лет. Никто не был уверен в завтрашнем дне, никто не знал, будет ли он завтра ходить на свободе, или же?.. Для каждого из нас страх, порожденный режимом террора, стал бытом. Все тщательно вчитывались в издаваемые в те годы законы, так как они определяли жизнь не только каждого из работников, но и жизнь наших семей, близких родственников, друзей и знакомых. Эти законы определяли облик и характер жизни нашего поколения. Их нужно было хорошо помнить, чтобы не подвергнуть себя неизбежному уничтожению.
«Великий страх» наступил не сразу. Он подкрадывался медленно и постепенно и хватал нас исподтишка. В какой-то момент интеллигенция, оставшаяся в СССР для того, чтобы работать и «строить социализм» в России, внезапно почувствовала себя чем-то вроде покоренного народа, завоеванного нашествием победителей, «варваров» по концепции О.Э.Мандельштама. Но бежать куда-либо было уже невозможно: границы страны уже были на запоре.
Как свидетель событий истории тридцатых годов, я могу выделить два этапа в развитии «великого страха». Первый — это этап 1930-1934 гг. (от XVI съезда ВКП(б) до убийства С.М.Кирова 1 декабря 1934 года), когда устрашение (терроризация) было направлено главным образом против крестьян, упорно не желавших идти в колхозы. Имущество их (строения, скот, инвентарь, запасы хлеба от небольшого хозяйства единоличника) конфисковались. Непокорных крестьян с их семьями вывозили в приарктические районы европейского Севера и Сибири, на Дальний Восток, в пустыни и степи Казахстана. Часть их была направлена в концлагеря и работала на новостройках промышленных предприятий, на разработке копей, на строительстве шоссейных и железных дорог и т.д.Урожай 1930 года не был собран, засуха 1931 года вызвала голод, крестьянство бросилось в города в поисках хлеба, заработка и т.д. В городах были введены карточки на хлеб, на мыло, жиры, сахар. Хотя голодавших крестьян в Москву и Ленинград старались не допускать, но я сам видел в 1931-32 г. на улицах Ленинграда прорвавшихся туда оборванных, изголодавшихся крестьян в крестьянских «свитках», с землистыми лицами, истощенных и умирающих от голода детей, просивших подаяние. Это было как бы повторением великого голода 1921 года в Поволжье. На этот раз особенно пострадала от насильственной коллективизации и голода Украина. Сколько миллионов человек там погибло, знают лишь власти! Пострадали и родственники моего отца, крестьяне, о судьбе которых я узнал в 1932-33 гг,
Но голод и массовые ссылки заставили крестьянство к концу 1935 года подчиниться насильственной коллективизации. Его открытое сопротивление коллективизации было сломлено. Оно «приняло» колхозы и вошло в них, усвоив в колхозных работах методы итальянской забастовки и обрабатывая с честным, а не показным усердием лишь разрешенные членам колхозов индивидуальные земельные участки (огороды). С этих огородов они кормились и жили.