Как я уже писала, в то время нас охватила активность внутри школы. И для меня это вышло на первый план. Абстрактные мечты о свержении советской власти и преобразовании всей страны уступили временно место «малым делам», активности внутри школы, желанию улучшить что можно было улучшить на месте. Эта активность, думаю, и повела моих подруг в комсомол. Но мы, повторяю, об этом между собой не говорили. Я не настаивала на объяснении с их стороны, вернее, совсем не спрашивала, они не объясняли. О политике и об идеологии мы пока между собой не говорили. Но вот политические анекдоты все же рассказывали, причем очень злые. Я знала тогда множество политических анекдотов, они ко мне как-то сами летели. Кто именно рассказывал мне тот или иной анекдот, я уже не помню, осталось лишь в памяти, что Зина, комсомолка, рассказала мне следующий анекдот:
Сталин стал как-то раздумывать, не следует ли все же чем-нибудь порадовать народ, но так, чтобы государству не было накладно. Вдруг к нему явился какой-то незнакомый человек и сказал: «Дай мне слово, что не казнишь меня, тогда я научу тебя, что сделать, чтобы доставить народу радость, а государству было бы не накладно». Сталин дал обещание. Когда этот человек вытащил из кармана толстую веревку, дал ее Сталину и сказал: «Вот, повесься на этой веревке, народу будет огромная радость, а государству совсем не накладно, как раз наоборот». Нравился мне анекдот, который рассказывался после смерти Максима Горького, когда русские города и веси стали называть его именем. Какой-то профессор литературы предложил в честь Максима Горького назвать всю нашу эпоху «максимально горькой». И в тот год я записала себе в тетрадь, именно записала, не только запомнила, прекрасное переложение пролога к «Руслану и Людмиле»:
У Лукоморья дуб срубили, Златую цепь в Торгсин снесли, Кота в котлеты изрубили, Русалку паспорта лишили, А лешего сослали в Соловки. Из курьих ножек суп сварили, В избушку три семьи вселили. Там нет зверей, там люди в клетке, Над клеткою звезда горит, О достиженьях пятилетки Им Сталин сказки говорит.
В этот же период моей жизни начались первые размышления о смысле жизни. Кругом было все тяжело и даже страшно, хотя конец 1935 и начало 1936 года дали некоторую передышку. Или я, занятая иными вопросами, не так замечала, что творится кругом. Показательные процессы над старыми большевиками никого в нашей семье внутренне не затронули: за что боролись, на то и напоролись. Гибель крестьян, аресты ни в чем не повинных обыкновенных людей были ужасны, а старым большевикам туда и дорога. Но все же вокруг было грустно и страшно. Как же жить? Где внутренний выход? Как хотелось мне поговорить об этом с моими родителями! Но это было невозможно, а отчего, мне даже и теперь трудно сказать. Моя мать, правда, считала все эти запросы о смысле жизни блажью, а мой отец, казалось, мог бы их понять, но как-то не отзывался. Это не может быть объяснено страхом говорить откровенно. Мы в семье всегда говорили между собою вполне откровенно, причем на гораздо более опасные политические темы. Так, мой отец нередко высказывал сожаление, что в момент революции был Николай II, а не Николай I. «Он бы не отрекся от престола, – говорил мой отец, – а стал бы сам во главе войск и разогнал бы их всех». И у меня в душе жило тогда что-то вроде обиды на последнего государя. Он так быстро и легко отрекся от престола и оставил всех нас, тогда еще не родившихся, на произвол этих страшных людей. Не в моей натуре было вообще сдаваться без борьбы. Он должен был бороться, думала я, если б он погиб в борьбе, то такова судьба, но надо было хоть попробовать. Может быть, в его пассивном принятии мученичества был более глубокий смысл. Тогда я, во всяком случае, понять его не могла.