Помог брат Леша, поговорив с троюродной сестрой своей второй жены. У этой сестры и ее семьи была, по ленинградским понятиям, большая квартира: действительно большая комната и не менее большая кухня для одной их семьи. В кухне они даже отгородили себе спальню, а двое их детей, девочка 14 лет и мальчик 11 лет, помещались в большой комнате. Вот в этой комнате они предложили сдать мне угол, отгородив его одеялами и шкафом. Угол был небольшой, но с окном, с письменным столом у окна и кроватью, а в шкаф, служивший стенкой, можно было повесить одежду. Жить в этом углу было приятно, тихо. С 14-летней Ниной я скоро подружилась, а Сережа был очень тихим мальчиком; худенький, бледный, он казался болезненным и тихо возился в своем углу за шкафом. Второе окно было занято Ниной, перед ним стоял ее письменный стол, а Сережа делал уроки при электрическом свете, хотя осенью и зимой в Ленинграде вообще надо было рано зажигать свет. Сама хозяйка в комнату редко входила. В большой кухне была и довольно хорошо обставленная столовая, там было ее хозяйство, там она и проводила дни. А муж ее возвращался со службы поздно вечером. Удобно было и то, что жили они на Васильевском острове, на 2-й линии, так что до университета было рукой подать и не надо было пользоваться переполненными троллейбусами или трамваями. Только одно было плохо: моя мама, беспокоясь о моем питании, попросила дать мне за дополнительную плату возможность у них столоваться. И как раз этого не следовало делать. Обедали они очень поздно, так как считалось, что непременно надо дожидаться «папочки». Такой поздний обед был вреден, особенно для детей. Был даже случай, что хозяин дома задержался на собрании до 12 часов ночи и все, в том числе и дети, до полуночи ждали обеда. Днем же подавался чай и бутерброды с колбасой, которые мне скоро осточертели. Но мне было неловко отказаться от стола.
Первые полгода в университете были нелегкими и вобрали в себя все мое внимание. Программа по математике тогдашнего 10-го класса были небольшая и нетрудная. Наш передовой класс закончил ее к середине года. Михаил Александрович охотно дал бы нам понятие о дифференциальном и интегральном исчислении, но он не имел права преподавать что-либо, чего не стояло в программе, и он не рискнул. Мы жевали и пережевывали зады. И вот после этого фактического ничегонеделанья на нас сразу обрушились ежедневные 4 часа лекций, где все время давался новый материал и ничего не повторялось, и два часа практических занятий. Мы слушали математический анализ, аналитическую геометрию, высшую алгебру и курс физики для математиков. Анализ был центром первых двух курсов. Второкурсники говорили нам: «Вы счастливые, у вас читает Фихтенгольц, он все разжевывает, а у нас читал Канторович, мы ничего не понимали!». И мы благодарили свою судьбу. В самом деле, для начинающих и пришедших в университет со школьной скамьи Фихтенгольц был подходящим профессором, он напоминал школьного учителя. Вторым профессором по анализу был его бывший ученик Леонид Канторович, которому тогда было 27 лет, а ординарным профессором он стал в 25 лет. Он был гениальным математиком, но излагать доходчиво для первокурсников не умел. А сначала предполагали давать возможность каждому из профессоров доводить свой курс до конца, анализ читался только на первых двух курсах. Но как раз когда я поступила, это решение было изменено: Фихтенгольцу оставили первый курс, а Канторович должен был всегда читать на втором. И это было правильно. Если школьная манера Фихтенгольца была спасением для начинающих, то уже во второй половине первого курса она нам начала приедаться. А начав на втором курсе слушать Канторовича, мы ежились при мысли, что нам читал бы анализ снова Фихтенгольц, мы ясно заметили разницу и несравненно бОльшую глубину Канторовича. Ничего трудного в его изложении усматривали, мы уже вжились в математику. Но это было делом будущего.