Однажды мне пришлось сопровождать усатого немецкого вахмистра к старосте деревни. Старосты дома не было, вахмистр попросил его жену пойти с ним к какому-то крестьянину, которые чего-то не сдал, но она сказала, что пойти не может, дело было зимой (в тот год холодной и снежной), а у них с мужем одна пара валенок; сейчас он их надел, и она выйти во двор не может. Вахмистр только качал головой и повторял: «Какая нужда, какая нужда!» Затем староста пришел, но на вопрос о том крестьянине раздраженно ответил, что тот послал его к черту. Я неосторожно перевела. И вдруг вахмистр разъярился: «Как? Он оскорбил старосту, которого назначила германская армия? Значит, он оскорбил эту самую армию».
Как староста, так и я перепугались, начали его уверять, что мужик и не думал оскорблять немецкую армию, но вахмистр заявил, что надо его разыскать. Валенки, не валенки, но мужику сейчас же сообщили, и он спрятался. Мы долго ходили по деревне, вахмистр молчал, я же непрерывно говорила, убеждая его, что это была просто ссора одного мужика с другим, и к немецкой армии она никакого отношения не имеет. В конце концов вахмистр успокоился и пошел обратно в свою часть. Но я научилась, что переводить всего нельзя, на мне лежит ответственность, надо отсеивать необдуманные высказывания и их просто не переводить.
Кстати, часть эта помещались в школе, построенной незадолго до войны. В первый год оккупации и начальные школы не были открыты, их открыли позже. Но это школьное здание в советское время сумели построить так, что натопить его было невозможно. Дров немцы не жалели, но помещения оставались холодными, в одном конце была накаленная печь, а в другом замерзала пролитая вода. Я спрашивала детей, как же они учились в этой школе? Они отвечали, что сидели в пальто, валенках и перчатках, а в чернильницах замерзали чернила. Всем тем, кто работал при части, – женщинам, стиравшим белье, портным, сапожникам, – платили, но деньги мало что стоили. Их кормили тем же обедом, что и солдат, обычно густым супом из гороха, бобов или чечевицы с мясом, – а то, что оставалось в котле, раздавали ребятишкам, которые каждый день выстраивались в очередь с котелками, – и еще работавшим давали вечером сухой паек: хлеб, масло, колбасу, сыр, которые были помощью в семье.
В Пскове настоящего голода не было, слишком близко были деревни, как-то перебивались, но некоторые голодали, и иные, не очень молодые, шли работать в части преимущественно ради продуктов. Между прочим, все говорили между собой свободно и о политике. Особенно жаркие споры возникали между двумя сестрами. Старшая, 22 лет, была женой командира Красной армии, он был на фронте, и она не знала, где он и жив ли вообще. Младшая, 17-летняя, была горячей антикоммунисткой. Старшая говорила, что ничего не знала о существовании концлагерей, а младшая набрасывалась на нее: «Ты не знала? Все в стране знали о советских концлагерях, а ты вот не знала? Ты не хотела знать, ты спряталась за спину своего командира и делала вид, что все в порядке». И другой раз: «Ты не знала о безработице в стране? Да ведь я, твоя сестра, после окончания семилетки никак не могла найти работу. Как же ты не знала? Или после замужества ты совсем отвернулась от своей семьи и не знала, как мы бедствуем?»
Одна из работавших говорила, что у них большая семья и сейчас им живется голодновато. Это вполне могло быть так. И вот однажды она унесла какую-то еду, другие девушки видели кражу и прибежали ко мне; я просила их молчать, – это не страшное преступление, но в военное время и еда является военным имуществом. Я тогда не знала, что за кражу военному имущества полагается расстрел, но чувствовала, что надо быть осторожными. Однако кто-то уже сболтнул. Женя попала в полицию, не тайную полевую, а обычную. Вскоре она благополучно вернулась, ее даже не уволили с работы, но она была очень подавлена. Потом она рассказала: немолодой полицейский съездил ей по физиономии, сказал, чтобы она больше не шкодила, и отпустил домой. «Лучше бы меня расстреляли», – сказала она; думаю, в этот момент искренне.
Мы тогда не знали, что пощечины были в Германии обычным методом воспитания собственных детей. Когда я уже жила в Германии и, окончив университет, до защиты второй диссертации преподавала русский язык в Марбургском университете, я как-то стояла на вокзале вместе с лектором польского и украинского языков, украинцем из Львова, и мы увидели, как какая-то немецкая мамаша съездила по физиономии своему 7-8 летнему сыну. Мы оба невольно вздрогнули и переглянулись. Восточные «варвары» не били своих детей по лицу, считая это оскорблением личности. Тогда немолодой полицейский обошелся с Женей так же, как он обошелся бы со своей собственной дочерью, если б она совершила небольшой проступок. Он искренне считал, что поступил по-отечески с этой глупой девчонкой. Но мы этого не знали, и нам это казалось страшным оскорблением.